Ну, а пишешь? Пишешь ты тоже всякую правду?
— Ну, записываю-то я всякое вранье, какое только диктуют мне господа. А чтобы было понятнее, что это вранье, рисую правду — на полях. Правда на моих пергаментах прячется в начерченных мною листьях, цветах, ветках, она таращится из пасти чудовищ, высовывается из-под юбок красавиц, изливается из нарисованных чаш…
— Ты думаешь, господа диктуют тебе сплошь вранье?
— Видишь ли, Медха, я не верю, чтобы наш господин вытворял все те отвратительные вещи, о которых он рассказывает. Мне думается, он все это сочиняет, Он странный… Смешной.
— О, он добрый, я говорил тебе! — горячо поддержал ее Медха. — Никогда никого не обижает.
— Поговаривают, будто всех своих прежних рабов он продал в каменоломни, — заметила Аксум. — Чтобы те не болтали о случившемся. Это было уже после того, как его наложницы сбежали, а все евнухи и стражники были перебиты.
— Да, — слегка смутился Медха, — я тоже слыхал что-то подобное… Все слуги действительно новые… Но он, может быть, переменился.
— Может быть, — согласилась Аксум. — Во всяком случае, он забавный. И придумывает просто замечательно. Не сочинение, а какой-то фантастический сад из переплетенных женских и мужских тел.
— Тебе нравится его сочинение? — спросил Медха.
— Оно меня удивляет, — призналась Аксум. — Значит, будет удивлять и других. Вот увидишь, наш господин еще прославится.
— От души желаю ему этого! — воскликнул Медха. — Смотри, прекрасная, что я тебе принес.
Она чуть приподнялась на постели и вытянула шею.
— Цветы?
— Цветы? — озадаченно протянул негр. — Нет, не цветы. Я никогда не приношу тебе цветов без твоего повеления. Кстати, сегодня — какие ты желаешь?
— Жасмин. У меня жасминовое настроение.
— Жасмин вчера был запрещен для тебя из-за слишком резкого запаха. Господин считает, что от жасмина у тебя разболится голова.
— Какой он заботливый… Ну, тогда белые розы.
Медха кивнул в знак того, что понял, и вытащил из-за пазухи две палочки, которые нашел сегодня утром в саду. Они были еще влажными от росы.
— Ты разбрасываешь свои вещи по саду, прекрасная. Хорошо, что я их нашел прежде, чем кто-нибудь успел пораниться — погляди, какие острые!
— Дай! — Аксум в волнении схватила палочки и быстро осмотрела их. Так и есть! Она не могла не узнать их: здесь спиралевидный узор, а вот тут — следы зубов, это Инаэро как-то раз в задумчивости погрыз палочку, за что Аксум ругала его на чем свет стоит.
Итак, Инаэро побывал здесь ночью. Вероятно, он нашел способ назначить ей свидание… Но где?
— Где ты их подобрал?
— В саду, у западной стены. Там, где куст шиповника, — пояснил Медха.
— Да, я гуляла там, — легко соврала Аксум. — Хотела порисовать насекомых с натуры. С натуры рисовать интереснее, чем по памяти, знаешь?
— Будь в другой раз аккуратнее, — еще раз повторил Мехда. — Наш господин очень не любит беспорядка.
* * *
Аксум страшилась невзгод и лишений и больше всего на свете боялась заболеть. Болезнь могла повлиять на ее зрение или гибкость пальцев, а допустить этого она не имела никакого права. Поэтому она стремилась жить в тепле, следила за тем, чтобы хорошо питаться, и лишь крайняя необходимость могла заставить ее выбраться ночью из дома и несколько часов просидеть в траве у западной стены, возле куста шиповника.
Ожидание было наконец вознаграждено. Над стеной показалась голова.
— Аксум! — прошипел тихий голос.
— Я здесь! — отозвалась она.
— Я не мог прийти раньше, за мной следили, — зашептал Инаэро.
— Мне здесь неплохо живется, — фыркнула Аксум. — Что ты еще затеял? Убирайся!
— Скоро тебе придется отсюда бежать, — торопливо говорил Инаэро. — Ватар повсюду тебя разыскивает. Он наврал Арифину, будто ты померла, и тот, вроде бы, поверил. Однако шила в мешке не утаишь — Ватар понимает, что рано или поздно твои рисунки и рукописи попадутся на глаза Арифину, и он все поймет.
— И что?
— Думаю, вероятнее всего, к тебе зашлют убийцу, — сказал Инаэро, сам ужасаясь собственным словам.
— Знаешь, мне это не нравится, — помолчав, заявила Аксум.
— Я попробую подыскать тебе другое убежище.
— Нужно уходить из Хоарезма. Другое убежище в этом же городе меня не спасет.
— С тобой хорошо обращаются? — вдруг забеспокоился Инаэро. Ему все время казалось, что он не так и не о том разговаривает с Аксум.
— Говорю тебе, я не жалуюсь. Я ем, сплю, любуюсь изящным и работаю, — нетерпеливо оборвала Аксум. — Жаль оставлять этот дом. Однако ты прав: из Хоарезма надо уходить как можно скорее. Мой хозяин лопается от счастья, когда видит свои дурацкие мемуары переписанные моим почерком с завитушками. Скоро он не выдержит и покажет их кому-нибудь.
— У него самого начнутся неприятности, если он это сделает.
— Да, но он тщеславен. И тщеславие может взять верх над осторожностью.
— Я приду сюда через три дня, Аксум. Возьми с собой все свои деньги, одежду — что захочешь.
— Успеешь подготовиться за три дня? — спросила она недоверчиво.
— Постараюсь…
— Не «постараюсь», а подготовься. Кроме того, я не люблю сидеть по ночам в холодной траве, по росе.
— Через три дня будь готова, — повторил Инаэро. — Прощай, Аксум.
— Прощай, прощай… — пробормотала она и направилась к дому.
Ее взволновал этот разговор. Взволновал и огорчил. Конечно, она знала, что господин Ватар будет ее разыскивать. Но вот так запросто услышать, что к тебе собираются заслать наемного убийцу… И не в лапы ли к господину Ватару заманивает ее Инаэро? Недоверие поднялось откуда-то из глубин ее существа и захлестнуло горло жесткой петлей. Кому доверилась? Кому в руки предала свою судьбу? Мужчине, свободному? Откуда ей знать, что у него на уме?
Она даже застонала сквозь стиснутые зубы. Недоверие мучило ее хуже болезни. Она плохо спала, невнимательно вела записи. По настоянию Медхи, питалась в эти дни только молоком и медом, но болезнь не проходила. Ей было страшно. По ночам к ней приходил один и тот же сон: она спускается по веревке через стену, и уже у самой земли веревка вдруг оживает, поднимается, как змея, обвивает ее горло и принимается душить. Аксум просыпалась от собственного беззвучного крика и долго еще лежала в темноте, широко раскрыв рот и жадно глотая воздух.
И ни одной живой души не было поблизости, чтобы поделиться с нею этой бедой.
Церингену она сказала, что у нее обычное женское недомогание. Церинген охотно «вошел в положение» и даже захлопотал как-то совсем по-женски: бедняжечка, пусть тебе дадут молочка, полежи в постельке, побереги себя — у многих девочек в такие дни очень дурное самочувствие…