Я знал, что укорять ее сейчас бесполезно. Ее переполняло то ощущение собственного права на свободу, права на счастье, которое делает юных такими непривлекательными и такими безжалостными в их противостоянии старшим. Никто не имеет права на счастье или, если уж на то пошло, права топтать чужие жизни. И все же, по старой привычке беря всю вину на себя, я подумал: я вижу это так ясно, потому что сам давно отказался от надежд на счастье. А ее по-прежнему ждет счастливая участь.
Мы смотрели друг на друга. Я сидел, а Флора стояла у окна, высоко подняв голову, и нервно разглаживала свой изящный сарафан, сшитый из шотландки. Такая красивая и полная новой жизни, которую ей дала жизнь оборванная. Я ощутил укол зависти и в то же время своеобразное восхищение ее беспримерным жизнелюбием.
Встревоженный и расстроенный, я произнес:
— Надеюсь, ты, по крайней мере, была благоразумна и сделала все как следует…
— О, по высшему разряду! Кое-кто одолжил мне денег.
— Мистер Хопгуд, полагаю. И как он себя чувствует?..
Я слышал в своем голосе старческое брюзжание и зависть, но ничего не мог с этим поделать. Мне хотелось уронить голову на руки и зарыдать от ярости и печали. И то, что было самым главным, — то, что она позволила оборвать человеческую жизнь, — уже не занимало меня, крохотное и забытое, как сам зародыш.
— Хопгуд?.. — Какое-то мгновение она непонимающе смотрела на меня, а затем дико захохотала. — А, Чарли Хопгуд, благослови его боже! Да его и на свете-то нет. Я его выдумала, экспромтом.
— Хочешь сказать… это был кто-то другой?
— Быстро соображаешь, дядя Эдмунд! Да, это был кто-то другой. Ну-ка угадай кто!
Я вскочил, а она села, положив ногу на ногу, и стала расправлять юбку на коленях. Теперь я видел, что ее трясет от переживаний.
— Не знаю, Флора… — замялся я.
— Поищи в доме, поищи вокруг. Хорошенький мальчик, хорошенький козлик…
— О боже, неужели Левкин? Не может быть! Ты же не хочешь сказать, что Дэвид Левкин… был отцом?..
— Ой, ну какой же ты глупый! Конечно, это он. Разве не очевидно? Почему ты не способен угадывать и понимать? И почему нужно говорить обо всем так грубо? Ты ужасно груб со мной. Все мужчины грубы и непристойны. Посмотри на отца. Здоровенное чудовище вроде носорога, уродливое, жестокое, ужасное. И ты точно такой же…
В ее высоком голосе зазвенели слезы. Она прижала руки к лицу: одну ко рту, другую, с растопыренными пальцами, колбу, словно для того, чтобы голова не раскололась.
Я уставился на ее напряженные, вдавленные в плоть пальцы. И чуть не потерял сознание от ярости. Дэвид Левкин!
— Почему ты мне не сказала?
Флора отдернула руки. Лицо у нее было красным и мокрым, и она почти оскалилась на меня.
— С какой стати? Разве у тебя есть право знать правду? Ты никогда не приезжал сюда, я тебя почти не знаю. Я сказала тебе, потому что надо было кому-то сказать, и ты оказался кстати. Но я боялась, что ты все расскажешь отцу, с твоими-то сентиментальными штучками. А я не хотела, чтобы отец свернул Дэвиду шею.
— А теперь почему говоришь?
Я произнес это хладнокровно, хотя внутри пылал от смущения. Я хорошо понимал ее страхи насчет Отто.
— Ну, теперь-то уже неважно. Со мной все в порядке.
— Ладно, не волнуйся, я не скажу.
— Мне плевать, что ты сделаешь, дядя Эдмунд. Ты мне больше не интересен. А, тебе не нравится, верно? Я вижу, что тебе не нравится! Можешь проваливать. Больше незачем здесь оставаться. Представление окончено. Ты ведь в монастыре жил? И теперь у тебя голова кружится, оттого что увидел несколько настоящих женщин. Так возвращайся туда, возвращайся в свою ущербную жизнь! Оставь настоящую жизнь людям, которые способны с ней справиться!
Она встала, повернулась ко мне спиной и принялась пудриться, глядя в зеркальце в виде сердечка на туалетном столике. Ее пышная клетчатая юбка дерзко покачивалась, как колокольчик, когда она наклонялась вперед.
Я стоял, опустив руки, точно обезьяна. Я не мог оставить ее вот так. Ее слова нещадно ранили. Но я скорее чувствовал себя обязанным попросить у нее прощения за то, что заставил наговорить гадостей.
— Флора, я все понимаю…
— Ой, ну какой же ты зануда, — устало произнесла она, крася губы. — Ты никому тут не нужен. Езжай домой и играй со своими дощечками.
Я смотрел на белые рукава блузки, которую она надела под сарафан. Рукава были закатаны до локтей, обнажая предплечья, округлые, светло-коричневые. Я видел их с той же ясностью, с какой видят любимую деталь на картине, они словно плыли в моем сознании отдельно от кошмарной смеси злости и презрения к себе. Едва ли понимая, что делаю, я шагнул вперед и взял ее за руку.
— Флора…
Должно быть, я схватил ее сильнее, чем собирался, потому что она вздрогнула и пискнула, отшатнувшись. Подняла другую руку, то ли чтобы ударить меня, то ли просто чтобы отпихнуть, и я поймал ее на лету, как птичку, и сжал в ладони.
— Флора, пожалуйста…
Я просто хотел успокоить ее, утешить, хотел, чтобы она перестала говорить со мной так резко, хотел облегчить боль, которая заставляла ее делать это. Но случилось что-то совсем другое. Когда я увидел так близко ее яростное лицо, увидел ее язык и зубы, она больно стукнула меня по подбородку, и тогда я отпустил ее руку, обхватил Флору за талию и прижал к себе так крепко, что она не могла больше бороться. Почувствовав, как она обмякла в моих объятиях, я со стоном зарылся лицом в ее волосы, которые растрепались и упали на мой рукав. Длинные золотисто-рыжие пряди на темном рукаве. Еще одна деталь.
За спиной раздался какой-то звук. Я отпустил Флору и осторожно поставил ее на ноги. Мне не нужно было оборачиваться, я и так знал, что это Дэвид Левкин стоит в двери. Потом — бешеный взъерошенный шквал, точно дикая кошка, рвущаяся на волю, и Флора пронеслась мимо Левкина и выбежала из комнаты. Левкин закрыл за ней дверь и уставился на меня. Я сел на кровать и закрыл лицо руками.
11 Современный балет
Одной рукой я держался за сердце, которое билось в груди отчаявшимся зверьком, а другой пригладил волосы и вытер лицо. Мне казалось, что лицо мое должно измениться, перекоситься от разочарования и стыда. Какое-то мгновение я почти не осознавал присутствия Левкина.
Когда дыхание немного успокоилось и я более или менее совладал с собой, я взглянул на Левкина. Он стоял у двери в той же позе: одна рука на дверной ручке, другая стягивает ворот расстегнутой белой рубашки. Широкие полные губы были мягкими и веселыми, но глаза почти растворились в морщинках сардонической осторожности.
Наконец он произнес:
— Ну, дядя Эдмунд, как дела?
Я молча глядел на него, и он слегка занервничал и отошел от двери, загородившись стулом.