Это ночное видение выплыло из памяти только сейчас, но так ясно и зримо, что на миг глаза заломило от яркого света. Харриет поспешно перевела взгляд на темный фасад дома. В неосвещенном окне второго этажа мелькнуло лицо сына. Дейвид не заметил ее, он тоже смотрел в сторону акации. Впрочем, он тут же задернул окно, и за занавеской вспыхнул свет. Отворачиваясь, Харриет подумала, что на улице сразу стало гораздо темнее. Мальчика уже не было. Летучая мышь — легкая, почти бесплотная частичка надвигающейся темноты — бесшумно металась над лужайкой, исчерчивая пространство черными острыми крыльями. Может, то был вовсе не мальчик, а призрак, забредший из другого мира: постоял, посмотрел молча и исчез? А может, он вообще ей привиделся? Глупости, одернула себя Харриет. Мальчик как мальчик, никаких призраков.
Она вышла на середину лужайки, несколько раз глубоко вздохнула. Одинокий голубь с нарядным воротничком глухо взворковал в последнем свете уходящего дня. Роза, склонившаяся над широкой самшитовой изгородью, догорала розовым люминесцентным светом. Черный дрозд, перевоплощаясь в соловья, завел длинную страстную руладу — по вечерам птицы всегда поют гораздо старательнее и самозабвенней. Днем небо было затянуто облаками, но теперь облака скрылись где-то между верхушками фруктовых деревьев — такими родными, что, казалось, их можно было видеть не глядя, и небо стало тусклым, тускло-белым, разве что чуть сероватым, уже до утра. Приближалась середина лета, сегодня как раз был день летнего солнцестояния. Ночь летнего солнцестояния, поправилась Харриет. За этой мыслью тотчас явилась другая, тоже приятная, но с горчинкой: время идет. Харриет так любила по-английски неспешную череду времен года, торжественную и печальную — тем печальнее, чем больше воспоминаний накапливалось в душе. Сейчас из памяти выплыли летние балы времен ее девичества — безвозвратно канувший мир, в котором она ночи напролет танцевала в обнимку с юными лейтенантиками.
У Монти в одном из окон зажегся свет, едва различимый за деревьями. Харриет подошла к забору и всмотрелась. Что делает сейчас Монти? Тоскует? Рыдает? Правда ли он так жаждет одиночества? Женское сердце Харриет изнывало от сострадания, стремясь постичь тайну печального отшельника. Монтегью Смолл, ближайший сосед Гавендеров, занимал Локеттс — так назывался небольшой дом постройки примерно тысяча девятисотого года. Дом был возведен по распоряжению тогдашнего владельца Худхауса в дальнем конце его собственного, в те времена весьма обширного земельного участка. Владелец, кстати говоря, сам потом перебрался из старого дома в новый, в результате чего чуть ли не весь участок — включая и фруктовый сад, предмет вожделений Блейза, — отошел к Локеттсу, а Худхаус был продан отдельно с одной квадратной лужайкой, монументальной самшитовой изгородью да старой акацией в придачу; к этому набору Харриет впоследствии присовокупила цветочный бордюр и несколько розовых кустов. Было бы гораздо логичнее, не раз сетовал Блейз, сохранить сад за Худхаусом. Он был бы естественным продолжением их лужайки, тогда как собственно локеттсовский участок расположен под прямым углом к саду и вообще выходит на другую улицу. На что Харриет обычно отвечала, что, возможно, мистер Локетт (ибо новому дому достался не только фруктовый сад, но и имя прежнего владельца) был человеком не слишком логичным.
Из-за этой сложной конфигурации участка, а также из-за того, что сам Локеттс (подлинная жемчужина art nouveau
[2]
) представлял собою интересное и даже в известном смысле значительное строение, обитателям Худхауса было отнюдь не безразлично, кто их сосед. Рядом, правда, стоял еще один дом, но его хозяйка — некая миссис Рейнз-Блоксем, дама почтенных лет, — вежливо уклонялась от всякого общения с ближайшими соседями. (Лично против них почтенная дама ничего не имела: так же вежливо она уклонялась и от всякого другого общения.) Когда несколько лет назад Гавендеры вселились в Худхаус, Локеттс еще пустовал. Приезд Монтегью Смолла (того самого, как радостно известил всех Дейвид, знаток по части триллеров) и его эксцентричной красавицы-жены, швейцарки и бывшей актрисы, вызвал у обитателей Худхауса вполне естественный интерес. Долго мучиться любопытством не пришлось: Смоллы держались мило и дружелюбно, разве что чуточку индифферентно. Почему-то Харриет казалось совершенно естественным, что Локеттс стал именно писательским домом! Монти сразу же всех покорил. Харриет пыталась делать вид, что ей нравится и Софи, пыталась даже искренне се полюбить, но не слишком в этом преуспела: для нее Софи оставалась неисправимой иностранкой. Блейз — тот сразу без околичностей заявил: «Господи, только бы эта женщина не напросилась ко мне в пациентки!» А через какое-то время Монти пришел к ним с изменившимся до неузнаваемости лицом и сказал, что у Софи рак. Последовала полоса отчуждения: Софи не появлялась, Монти всех сторонился. Потом Софи умерла. С тех пор прошло около двух месяцев. Монти переживал утрату очень тяжело. «Никогда не видел, — признался Блейз, — чтобы овдовевший мужчина так убивался».
Харриет отвернулась и пошла в сторону дома. Полумрак лужайки едва высветлялся тускло-белым светом ночного неба. Дрозд завершил свою долгую руладу, вдали уже ухала сова. Зажглась первая звезда — Юпитер, как-то объяснял матери Дейвид. Венера появляется только после двух. Было тихо-тихо — почти как в деревне, в уэльском детстве Харриет. Конечно, настоящий сельский Бакингемшир был дальше, а тут дома тянулись до самого Лондона, и зимой ночное небо над Худхаусом окрашивалось красноватым отблеском столичных огней. В кабинете у Блейза зажегся свет. Какой это все-таки милый, квадратный, до невозможности домашний дом — Худхаус! Шиферная покатая крыша, узорная, из камня и песчаника, кладка стены, высокие ран-невикторианские окна — самый старый и самый красивый дом во всей округе. На Харриет он почему-то навевал мысли о морском побережье. Возможно, неуловимое курортное очарование исходило от белых балкончиков с чугунными коваными решетками на втором этаже. Дом, строго говоря, был не очень большой, но лучший и самый роскошный из всех, в которых Харриет доводилось жить. В первые годы после свадьбы они с Блейзом о таком даже не мечтали.
Харриет скорее угадала, чем почувствовала бесшумное движение рядом с собой, и что-то теплое и влажное скользнуло по ее руке. Это был черный овчарочий нос Аякса. Тотчас как из-под земли выросли остальные собаки и принялись выражать свою радость — не бурный собачий восторг, но спокойную радость, — подпрыгивая и топчась вокруг хозяйки довольно слаженно и грациозно. Этот собачий кордебалет появился в жизни Харриет совершенно случайно. Собаки (все они принадлежали не Дейвиду и не Блейзу, только ей) жили, разумеется, не в самом доме, а в старом гараже, где Харриет постаралась разместить их со всеми возможными удобствами. В свое время, правда, она пыталась «одомашнить» маленького лохматого Ганимеда, однако комнатная собачка из него так и не получилась. У собак, как и у людей, несчастливое детство налагает отпечаток на всю жизнь. К тому же это выглядело как-то несправедливо по отношению к остальным собакам, которых тогда было четыре. Теперь их набралось уже семь: Аякс — восточноевропейская овчарка, малыш Ганимед — черный карликовый пудель, Бабуин — черный спаниель, Панда — полукровка-лабрадор, тоже почти совсем черный, но с белыми отметинами, эрдель Баффи, колли Лоренс и черно-белый терьерчик по кличке Ёршик. Первоначально предполагалось, что все собаки будут черные и у всех будут классические имена, но идея эта быстро себя изжила.