— Ты прав, для меня это латунная шишечка и ничем, кроме латунной шишечки, стать не может. Все эти ощущения и настроения…
— Ощущения и настроения очень важны, о моя умудренная матушка в облике пышнотелого ангела. Я хочу проживать свои настроения, хочу полностью отдаваться каждой секунде. Чувства — это и есть жизнь. А большинство современных людей не живет.
— Видишь ли, твой отец считает…
— Мама, пожалуйста, мы ведь договорились!
— Хорошо. Но мне очень хочется знать, не Таллис ли научил тебя этому бреду?
— Таллис? Ну ты и скажешь! Таллис полностью на твоей стороне.
— Мне кажется, если ты отвергаешь современное общество, а оно в самом деле во многом этого заслуживает, то должен обрести знания и навыки, необходимые для проведения реформ, а не лежать на кровати, предаваясь своим настроениям, и это означает…
— Бороться за власть. Нет. Власть как раз то, чего мне не нужно, мама. Это еще один ложный божок. Добейся власти и твори добро! Это еще один способ угробить жизнь. Достаточно взглянуть на Таллиса. Разве добрейший Таллис жил хоть когда-то?
— Он вечно чем-то встревожен, но…
— Мысли Таллиса всегда где-то там, в реальной жизни его просто нет. А я ни о чем не тревожусь, хоть это ты видишь?
— Д-да. Но ведь нужно помогать другим…
— Нужно, конечно, но с умом. И если будешь полноценным человеком, сделаешь это лучше. Я знаю, ты социалистка старой гвардии, но сейчас это дело бессмысленно, правда, бессмысленно. Так что будь душкой и не дави на меня. Прежде всего я должен постичь свою сущность.
— Я ни в чем не могу разобраться, Питер. Когда я здесь, твои аргументы кажутся мне не лишенными оснований. Но когда я вспоминаю их позже, они становятся чушью и растворяются, как приснившийся бег в «Алисе».
— В мире материи нет места истинной мудрости. На самом деле, как раз ваша жизнь — сон.
— Я не согласна, Питер, но и спорить не могу. Не понимаю, как тебе возразить. Пусть Морган попробует. Может, она найдет убедительный способ.
— Морган? — Питер сел, свесив ноги с кровати, прошелся пятерней по своим длинным золотистым волосам. — У меня есть надежда увидеть тетушку Морган?
— Да. Но держи это при себе и не проговорись Таллису. Морган здесь и живет у нас. Приехала вчера.
— Ну и ну, — с расстановкой проговорил Питер. Взъерошив пальцами волосы, он затем снова пригладил их и, явно успокаиваясь, снова улегся, вытянул ноги и спрятал их в ворохе сбитых у спинки кровати одеял. — Это здорово. Рад буду снова увидеть Морган. Она что, возвращается к Таллису?
— Мы не знаем. Так что пока — ни слова ему, Питер, я прошу тебя. Морган нужно сейчас отдохнуть и…
— О'кей, о'кей. Да, кстати, дорогая мамочка, ты, случайно, не принесла мне такой хорошенький скромненький чек? Прекрасно. Пожалуйста, положи его под подушку.
— Ты намекаешь, что мне пора уходить.
— Думаю, это разумно. Мы дошли до той стадии, когда, оставшись, ты вскоре неминуемо начнешь расстраиваться, а когда это случится, расстроюсь и я.
— А это разрушит твое единение с латунной шишечкой. Хорошо, я пойду. Но, Питер, мне так больно оставлять тебя…
— Все, мама. Не надо любовных сцен. Да-да, я очень люблю тебя. А теперь уходи, моя дорогая старушка, прошу, уходи.
6
— Саймон, я попросил бы тебя не называть всех подряд «милыми». Это одна из дурацких привычек стаи, и я очень хотел бы тебя от нее отучить. Когда ты зовешь «милым» меня, это естественно. Хотя в данный момент такого желания, думаю, нет. Но обращаясь так ко всем подряд, ты обесцениваешь это слово, и в таком случае для меня оно уже не годится. Полагаю, твой ум достаточно развит, чтобы понять это.
— Извини… милый.
— Не фиглярствуй.
— Я не фиглярствую!
— Ведь ты же разозлился.
— Нет, я не разозлился, Аксель, черт тебя побери!
— А вот это уже звучит убедительно.
— И, кстати, я вовсе не всех называю «милыми».
— Несколько дней назад ты называл так Морган… и Хильду.
— Ну это не «все». Тут дело особое и…
— Что значит «дело особое»? Почему бы тебе не пользоваться нормальной английской речью? Между прочим, кому ты пытался звонить, когда я вошел?
— Всего лишь набирал номер Руперта.
— Зачем?
— Ну… просто… хотел поговорить с Морган, но ее не было дома.
— Трубку ты положил весьма поспешно.
— Аксель, ну что ты, право… Как тебе наша гостиная? Правда, красиво?
— Недурно. Но зачем ты купил еще одно никому не нужное пресс-папье? Перестань покупать бесполезные мелочи. У нас и так слишком много вещей.
— Оно стоило очень недорого.
— Да, и ради всего святого, Саймон, не пей слишком много сегодня вечером. Запомни: когда я начну поглаживать ухо, это будет означать «хватит».
— Я не согласен на такой уговор, Аксель.
— Напрасно! В прошлый раз у Руперта ты перебрал, и мне было не увести тебя, а потом ты разбил бокалы. Я чуть не сгорел со стыда.
— Прости… любимый.
— И, занимаясь чем-нибудь, не напевай себе под нос. А ты напеваешь, даже когда я с тобой говорю.
— Прости…
— И брось, пожалуйста, эти цветы! Ты уже двадцать минут занимаешься ими. И вообще я не понимаю, как можно в это время года делать букеты из сухих цветов.
— Не будь рабом традиций, Аксель.
— И уж, во всяком случае, недопустимо смешивать настоящие цветы с искусственным тростником.
— Если цветы сухие, можно. А кроме того, с чего ты взял, что тростник искусственный?
— Вижу.
— Нет, ты его потрогал.
— У тебя идиотские пристрастия.
— Ты сомневался в том, что он искусственный. А если он не выглядит…
— И покупать искусственный тростник, и украшать им дом — просто неслыханно. Считается, что ты специалист по интерьерам, но иногда мне кажется, вкус у тебя, как у домохозяйки из пригорода.
— Все это из-за прихода Джулиуса.
— Что ты хочешь сказать этой глупой фразой?
— Обычно тебе вообще наплевать, как все выглядит.
— Что ж, признаю, мне не хочется выставлять напоказ погрешности твоего вкуса.
— Ну и прекрасно. И занимайся этой поганой гостиной сам.
Саймон спустился в кухню и со стуком захлопнул дверь. Глаза жгло так, что, казалось, он вот-вот заплачет. Но нет, почти сразу же все отлегло. Самая мелкая ссора с Акселем всегда расстраивала Саймона. Но опыт показывал, что горечь испаряется почти мгновенно. В самом начале Аксель сказал ему: непреложный закон тех, кто любит, — никаких вспышек раздражения. И никаких надутых морд. На деле Аксель часто придирался и порой, даже на людях, вел себя жестко и беспощадно. Как-то раз в Академии он долго выслушивал рассуждения Саймона по поводу Тицианова «Оплакивания Христа», прежде чем наконец указать, что картину дописывал Пальма Джоване — факт, о котором Саймону следовало бы знать. В присутствии посторонних Саймон все сносил молча. Наедине иногда огрызался. Но всегда понимал, что в душе Аксель и сам жалеет о содеянном, и понимание этого быстро гасило любую враждебность. Скрещивать копья было отнюдь не в духе Саймона, а дуться подолгу он и вообще не мог.