Он тряхнул головой, словно отгоняя эту мысль.
— В Пьемонте я разыскивал одну гробницу. Она должна находиться между Турином и Вольпиано либо где-то поблизости. Но мне не удалось разыскать ни места, ни гробницы.
— И кто похоронен в этой гробнице?
— Полагаю, один из сановников Древнего Рима. Триумвир. На входе в гробницу должна быть надпись «D. М.», то есть Dei Mani — предается манам.
Мишель изумленно заморгал глазами, с трудом сглотнул и прошептал:
— Может быть, я смогу вам помочь. Но сначала скажите, что вы рассчитывали найти в этой гробнице. Уж не клад ли?
— В определенном смысле — да, — ответил Симеони. — Жан Фернель видел во сне римскую часовню, где было спрятано такое же кольцо, как то, что Гийом де Шуль, тоже бывший иллюминат, нашел в Лионе. Потому я вас и спрашивал, какую магию вы практикуете, надеясь, что это магия кольца.
— Да, но каждое обращение к магии должно иметь цель. Для чего вам нужно второе кольцо?
— Если вы читали мою книгу «Итальянский монстр», то знаете, для чего. Я хочу объединить Италию, которая сейчас представляет собой чудовище о семи головах, в единое королевство, подчиненное королю Франции. Одного кольца недостаточно, нужно дополнительное. Я двинусь с герцогом Гизом осаждать Кале, а потом вернусь в Турин.
Мишель улыбнулся.
— Думаю, вы наивны. Я ценю ваш патриотизм, но сомневаюсь, что магическое воздействие сможет изменить политическую судьбу вашей родины. Может, два кольца сразу и имеют большую силу, но судьбы наций записаны в другом месте.
С порога комнаты раздался голос, которого никто не ожидал:
— «Итальянский монстр»! Какое красивое название! Оно мне кое-что напоминает — «Монстрадамус». Не вы ли, случаем, автор и этой книги, Габриэле?
Это была Жюмель. Она стояла на пороге в своей характерной позе: руки в боки, роскошные груди вперед, как оружие защиты, и насмешливая улыбка на губах.
Симеони в замешательстве на нее посмотрел.
— «Монстрадамус»… Мадам, я не знаю, о чем вы… — пробормотал он.
— Я вам объясню, — вмешался Мишель. — «Монстрадамус» — книжонка, написанная против меня неким Эркюлем Французом. Пасквили в мой адрес множатся. Подозреваю за всем этим руку Ульриха или Пентадиуса.
Симеони нахмурился.
— Да, в посвящениях ваших книг я заметил полемику с загадочными клеветниками. Но мне ни разу не попадались их писания.
Он быстро обернулся к Жюмель.
— Мадам, клянусь вам самым дорогим, что Эркюль Француз — это не я.
Жюмель приподняла бровь.
— Предположим.
Симеони вскочил.
— Я вижу, что вы мне не верите. Расцениваю это как оскорбление.
Он бросился к выходу.
— Прощайте, оба.
И, сухо поклонившись, вышел.
Мишель тоже поднялся и бросил на жену укоризненный взгляд.
— Жюмель, да что на тебя нашло? Ясно, что не он на меня нападал!
Она слегка улыбнулась.
— Да, но он такой нудный. Все никак не мог уйти. Я искала какой-нибудь предлог, чтобы его выставить.
Мишель задохнулся от гнева.
— Ты… Ты нарочно оскорбила…
— Зануду. Да, оскорбила, надо будет — оскорблю еще раз. У меня к тебе серьезный разговор.
Мишель почувствовал, что весь его гнев испарился. Он понял, что речь сейчас пойдет о Когосских воротах. Видимо, она совсем недавно об этом узнала.
— Жюмель, — начал он решительно, — у нас, мужчин, есть определенные потребности…
— Сядь, и поговорим, — ответила она, грациозно устроившись в кресле, где только что сидел Симеони.
И, увидев, что Мишель в нерешительности, прибавила насмешливо:
— Давай, давай, фибионит мой ненаглядный.
ПАРИЖ В ОПАСНОСТИ
Падре Михаэлис чувствовал себя не в своей тарелке в светском платье, которое решил носить. Теперь на его голове красовался высокий берет с пером, а из-под черного плаща выглядывал простеганный камзол. Распятие, всегда висевшее на шее, он спрятал под рубашку, и там оно противно цеплялось за светлые волосы, пышно растущие на груди. Но более всего его раздражали узкие, по моде того времени, бархатные штаны с непристойной сборкой на гульфике.
Не он выбирал себе такой наряд. Администрация парижской провинции приписала его к братьям-иезуитам, которых посылали в уголки, где у ордена не было своих представителей. Опасались или делали вид, что опасаются, мести гугенотов за события на площади Мобер. Кроме того, осадное положение Парижа отвлекало силы Шатле от их прямого назначения, и всякая шушера распустила хвосты. Одного священника и парочку монахов уже раздели среди бела дня и оставили на улице в чем мать родила. Такой участи иезуиты предпочитали избегать.
Падре Михаэлис подошел к винной лавке возле отеля «Клюни», где у него была назначена встреча с Симеони. Он осторожно заглянул внутрь, хотя и знал, что хозяин, записавшийся в вооруженный добровольческий отряд для борьбы с гугенотами, сегодня получил указание других клиентов не принимать. И действительно, за одним из столов, расставленных среди бочонков с вином, сидел только Симеони. Перед ним стоял графин красного вина. Хозяин расставлял в шкафу огромные запыленные бутыли и только кивнул в знак приветствия.
Лицо Симеони выражало скрытую муку, что и было замечено падре Михаэлисом с чувством удовлетворения. Он уселся напротив, под круглым светильником, положил перед собой книгу и начал без обиняков:
— Ваш «Монстрадамус» наделал шуму и продается, как хлеб. Я вам принес экземпляр нового издания. Вслед за Пьером Ру в Лионе его хотят напечатать многие издатели.
Симеони опустил голову.
— Вы же понимаете, что я никак не могу гордиться подобным успехом.
— И совершенно напрасно, — отпарировал Михаэлис.
Он снял со стены один из висевших там бокалов, обтер его изнутри указательным пальцем и протянул руку к графину. Налив себе на два пальца вина, он сказал:
— Борясь с Нострадамусом, вы служите церкви. Этим следовало бы гордиться, господин Симеони. Или прикажете называть вас Эркюль Француз?
Симеони еще больше погрустнел.
— Не говорите мне о гордости. Меня шантажом заставили сделать пакость другу, и гордиться тут нечем.
— Шантаж? О каком шантаже вы говорите? — Падре Михаэлис изобразил крайнее удивление. — Если ваша Джулия Чибо-Варано, а теперь я знаю ее полное имя, была замешана в событиях на улице Сен-Жак, я в том неповинен. Она посещала подозрительных дам, которые потом оказались фанатичными гугенотками. Ее имя назвала на процессе мадам Ретиньи, прежде чем ее лишили языка.
Слова Михаэлиса были жестоки, но тон оставался почтительным и спокойным. Симеони прекрасно понимал, какая угроза повисла над Джулией, и инстинктивно держался за человека, который в его представлении мог стать единственной опорой в надвигающейся трагедии.