— Да, хорошо, — Гурьев кивнул и достал из кармана пачку червонцев. — Здесь десять тысяч. Возьмите, сколько нужно, остальное – цдоке.
— Ты же наш ешиве-бохер,
[107]
Янкеле! А… Откуда у тебя такие деньги?!
— Это сейчас не имеет значения, ребе. Абсолютно никакого значения.
Раввин вздохнул:
— Я тебя знаю столько лет, Янкеле, — ты такой удивительный мальчик. И этот твой непонятный кореец, который тебя учит неизвестно чему. Я знаю, знаю, но всё равно – это не еврейское дело, и я не однажды тебе это говорил, но ты же не слушаешь. Бог с ним. Ты решил отомстить?
— Сначала я их должен найти, — Гурьев усмехнулся. — Там видно будет.
— Ты же знаешь – этого нельзя.
— И, тем не менее. Не стоит впустую тратить слова, ребе. Это решённый вопрос.
— Ты говоришь, как апикойрес.
[108]
Я не в силах тебе помешать, но ты нарушаешь волю Всевышнего.
— Мне довольно часто придётся это делать, ребе, — Гурьев снова усмехнулся. — Ведь я собираюсь жить в этой стране.
— Мы все живём в этой стране. Но это не значит, что нужно или можно забыть о том, кто ты и зачем живёшь. Незачем рисковать своей долей в будущем мире.
— Я помню, ребе. Я всё помню. Ещё раз спасибо, ребе.
Маму похоронили на Востряковском кладбище, поставили на холмик дощечку с надписью на идиш и по-русски. Я их найду, подумал Гурьев. Я их обязательно найду. Я землю буду зубами грызть. Даже ценой доли в будущем мире.
* * *
Очнулся он от осторожного стука в дверь. Мишима открыл. На пороге стоял Буров:
— Здравствуй, Яша. Здравствуйте, Николай Петрович.
— Здравствуйте, Иван Григорьевич. Проходите.
— Нет-нет, я на секунду. Тут приходили из милиции, принесли повестку, нужно было расписаться.
Гурьев повертел в руках серую бумажку с датой, номером кабинета и фамилией следователя – Городецкий. Он кивнул:
— Спасибо. Вас тоже вызывают?
— Я уже… То есть этот следователь, он был здесь, сказал, что… Этот Городецкий, который занимается… Молодой совсем, но очень серьёзный, во всяком случае, мне так показалось… Прости, Яша, я… — Буров махнул рукой и, по-стариковски шаркая ногами, побрёл к себе вниз.
Вечером, после молитвы, Гурьев, не заходя домой, поехал к Ирине. Открыв дверь и увидев его лицо, девушка побледнела:
— Что?! Что случилось?!
— Мама погибла.
— Что?!
Гурьев не ответил – и лицо его оставалось почти таким, каким она привыкла его видеть. Почти таким же. Почти. Ирина потянула Гурьева за рукав:
— Зайди же! Когда?!
— Вчера.
— Боже мой, Гур… Ты… Господи… Как же это?!
— Я пока не смогу ходить в школу. Скажешь директору, хорошо? Только больше пока никому. Пожалуйста. Ну, только родителям.
— Да-да, конечно. А… Похороны? Надо же помочь?
— С этим мы уже закончили.
Ирина молчала, кажется, целую вечность, пока не выдавила из себя:
— Ужас какой-то. Я не верю…
— Я тоже пока. Не привык. Послезавтра к следователю надо идти.
— Гур. Я иду с тобой.
— Иришка… Позже.
— Я хочу, чтобы тебе было не так тяжело. Пожалуйста, разреши мне.
Он помолчал несколько секунд. Потом словно решился на что-то:
— Пойдем, подышим воздухом чуть-чуть. Одевайся.
Ирина появилась через минуту, взяла Гурьева под руку:
— Гур… Как же ты будешь теперь?
— Как-то буду. А что делать?
— Постой. А к следователю зачем?
— У мамы забрали одну вещь. Она очень дорожила ею, это подарок моего отца. Как бы на свадьбу.
— Почему – как бы?
— Это очень долгая история.
— Ничего. Я потерплю. Говори, Гур. Тебе нужно говорить сейчас. Прошу тебя. Слышишь?
Память сердца. Начало
Илья Абрамович Уткин был мужик несентиментальный. Довольно-таки серьёзный он был мужик, суровый даже, можно сказать. А как было, ежели подумать хорошенько, остаться ему сентиментальным, когда забрали его в пятьдесят втором в кантонисты из родного Слонима, за несколько месяцев до бар-мицвэ?
[109]
Севастопольская кампания, демобилизация – по ранению и выслуге (месяц войны за год службы считали), а парню – семнадцать, ни ремесла, ни родителей, — только три младшие сестрёнки по добрым людям приживалками, сиротами убогонькими. Не до сантиментов.
Вот и взялся Илья Абрамович за дело. Шёл к своему богатству не быстро и не гладко. Прибился сперва к лихим людишкам, контрабандистам да фармазонщикам, ворам и босоте всякой, что окопалась на южных российских берегах, Одесса-мама, Ростов-папа. Не брезговал он поначалу никакими делами, чтобы денежку заработать. Только в отличие от всех своих приятелей знал Илья твёрдо: не его это жизнь. И деньги на марух и рыжевьё не спускал, пьянок-гулянок не устраивал. Купил домик в Одессе, перевёз сестёр. И отступился Уткин от дел лихих, с немалыми накопленными деньгами вошёл в долю к известному прасолу,
[110]
человеку основательному, а потом и принял всё его дело. Как вошёл, как взял-то его основательный человек? А просто – женился Илья Абрамович. Женился не от большой любви, что понятно. Надо было – вот и женился.
А вскорости после того, как тесть преставился, покинула Илью Абрамовича хоть и не шибко любимая, а всё-таки супруга. Шептали в Одессе всякое, только зря шептали – чахотка, она и есть чахотка. И никакого нет от неё спасения. Детей вот только Бог не дал. Ну, признаться, не очень-то горевал по этому поводу купец Уткин: хватало ему племянников с племянницами. Уж расстарались любимые сестрицы, что греха таить.