— Есть, сэр. Думаю, однако, господин Сталин вряд ли допустил бы присутствие в своём кабинете бешеного самурая с мечом, который, к тому же, машет им быстрее, чем снайпер управляется с винчестером, — вздохнул Глокстон.
— Вполне вероятно, — покладисто кивнул король. — Всё-таки, в отличие от меня, господин Сталин сумел избавиться от своих генералов с бонапартистскими замашками задолго до того, как они решились на путч. Уж не знаю, сам он до этого додумался или ему помогли – но он это сделал. А мы едва не упустили наш шанс, старина. Слава Богу, у нас есть леди Рэйчел! Теперь мы сумеем взять за глотку как следует, и вояк, и политиков. И народ в этом будет, безусловно, на моей стороне. А как ещё мы могли поступить, чёрт побери?! Миледи совершенно права, было просто жизненно необходимо заставить этих негодяев раскрыть карты! Подготовьте письмо графине с официальным извинением за поведение Домвайла, я подпишу. Ну, там, что-нибудь поцветистее, — как мы восхищены самообладанием миледи и её верных слуг, что мы гордимся и тому подобное. Надеюсь, Тагава останется мною доволен. Почему вы не записываете, Артур?
— Я запомню, сэр.
— Отлично. Свяжитесь с Home Office
[23]
и скажите, что я желаю сегодня же вечером получить сведения о том, что Мосли,
[24]
и этот, как его, Рэмзи,
[25]
находятся за решёткой. Что там за кружок возглавлял этот старый индюк Домвайл?
[26]
Всех туда же.
— Ваше Величество, — Глокстон уставился на короля так, словно видел впервые.
— Демократия кончилась, Артур. Началась война. Пусть это дойдёт до всех и каждого.
— Конечно, милорд, — на пергаментной коже щёк Глокстона неожиданно расцвёл румянец. Он никак не мог избавиться от навязчивого ощущения, что король не просто воспользовался возникшей ситуацией, а… Нет. Не может быть. — Вы абсолютно правы, сэр.
— Далее. Позвоните сэру Уинстону и скажите, я желаю видеть его немедленно.
— Да, сэр.
— Ваши соображения по поводу смены декораций в разведке я желаю видеть к тому моменту, как Черчилль появится на пороге. И ещё одно.
— Я слушаю, сэр.
— Мы не будем воевать с Японией. Никогда. Пусть Рузвельт управляется в одиночку, если ему очень хочется. А что касается леди Рэйчел…
— Да, сэр?
— Ума не приложу, что мы станем делать, когда она уедет.
— Уедет?! — удивился Глокстон. Удивился так, что, против обыкновения, вовсе не потрудился этого скрыть. — Прошу прощения, сэр. Уедет – куда?!
— То есть как это – «куда»? В Россию, разумеется.
— Сэр, я вас не совсем понимаю, — осторожно наклонил голову вперёд Глокстон.
— Что же тут непонятного, Артур? Вы же видите – она держится из последних сил. У меня разрывается сердце, когда я на неё смотрю. Конечно, она уедет. Что?
— Я полагал, этот молодой человек вернётся в Лондон, — поправляя и без того безупречно повязанный галстук-бабочку, проговорил Глокстон. — Леди Рэйчел – в Россию? Это просто невозможно. Если он действительно любит её, он просто обязан вернуться.
— Вы совершенно не понимаете русских, мой дорогой друг, — Эдуард, резко запрокинув голову, выпустил в потолок густое облачко желтоватого дыма и весело подмигнул Глокстону.
Сталиноморск. 28 августа 1940
Гурьев будто очнулся и снова посмотрел на девушку:
— Что?
— Почему она не с вами?
— Потому что это невозможно.
— Вы давно с ней виделись?
— Давно. Очень давно. Она не здесь, Даша. Далеко отсюда.
— Я знаю, — нетерпеливо сказала девушка, сердито сводя вместе выгоревшие на солнце брови. — Кто она? Испанка? Нет, нет, имя… Кто она, кто!?
Он чувствовал – интуицией, которая практически никогда не подводила его – до тянущей пустоты в желудке чувствовал, насколько важен его ответ. Не правильный ответ – правдивый. Честный. Как на духу. Он не знал, почему и зачем. Но ощущал необходимость этого разговора с предельной, пугающей ясностью, неотвратимой, как восход солнца. Всё зависело от того, сумеет ли он.
— Англичанка, — после недолгой паузы выговорил Гурьев. И добавил, словно извиняясь (Боже мой, перед кем?!): – Даша. Так бывает, — даже если у людей друг к другу очень сильные чувства, но у них такие разные жизни… Такие невероятно разные, что в одну их соединить никак невозможно.
— Это вы себя так уговариваете.
— Ты жестокая девочка, — улыбнулся Гурьев.
— Нет. Я честная. Хотите, я вам помогу?
— То есть?
— Я думаю, вы и сами всё знаете. Внутри – всё знаете. Просто иногда – этого недостаточно. Иногда – нужно, чтобы кто-то другой сказал это громко. Не вообще – а вам. Именно вам. Вы слышите?
— Слышу, — подтвердил еле заметным кивком Гурьев. — Слышу.
— Это – как будто болезнь, — произнесла девушка так, что у Гурьева внутри всё завибрировало в предчувствии чего-то невообразимо важного. — У многих это недолго, почти у всех. Недолго. А у таких, как вы и как я… Как она – может быть много всякого разного. А потом случается – одно навсегда. И всё. Я очень хочу, чтобы у меня случилось именно так. И как можно скорее.
Даша, не пригнувшись, встретила его взгляд, и тут Гурьев вспомнил. И едва не вскрикнул. Этого просто не могло быть. Невозможно. Немыслимо, как сказала бы Рэйчел. Он знал, что не ошибается. Он не мог ошибиться. Но этого не могло быть, потому что не могло быть никогда. Он не мог забыть. Или перепутать. Он никогда ничего не забывал. И не путал. Да и одно из самых ярких детских впечатлений невозможно ни забыть, ни перепутать с чем бы то ни было… Так, сказал он себе. Спокойно. Спокойненько. Очень, очень, очень спокойненько. Мы всё-всё выясним. Но не сейчас. Видит Бог, не сейчас.
— Возьмите меня к себе, — попросила Даша. — Я знаю, вы можете. Я вам пригожусь. Я много всего умею – и за маленькими ухаживать, и за больными. Я в госпитале почти всё лето проработала, санитаркой. Меня раненые слушаются. Возьмите. Пожалуйста.
Гурьеву пришлось сделать усилие, большее, чем обычно, чтобы голос его прозвучал ровно, как всегда:
— Куда – «к себе»?