— Могу себе представить.
Женщины засмеялись. Вера отправила мать с посудой на кухню. Гурьев достал папиросы:
— Позволишь? — Вера кивнула, и секунду спустя сильный аромат табака поплыл по комнате. — Рассказывай.
— Что же рассказывать-то, Яша. Денег твоих нам ещё на год хватит…
— Да забудь ты про эти деньги, — махнул рукой Гурьев. — Заладила, право слово. Ты что делать умеешь, Веруша? Или домохозяйкой была?
— Нет, — Вера отрицательно качнула головой, и Гурьев вдруг увидел: она совсем молода – лет двадцать пять ей, не больше.
Выдать бы тебя замуж, подумал Гурьев с тоской. Потому что вкайлили давно твоего Серёженьку, лоб зелёнкой намазали и в землицу вкайлили…
— Нет, — повторила Вера и улыбнулась чуть смущённо. — Я парикмахер. Мужской мастер. Женские причёски тоже могу, конечно же, но специальность у меня мужская.
— Это вообще очень мужская профессия, — Гурьев приподнял брови. — И как же тебя угораздило?
— Не знаю, — приподняла плечи Вера. — С детства я такая – ненормальная. У нас мало было парикмахерских после НЭПа, я вот у Семён Рувимыча и пропадала. Как уроки в школе кончатся, я туда. Сначала вокруг вертелась, а потом… Потом вот училище в Москве закончила. И в Наркомстрое, в ведомственной парикмахерской, работала. Там с Серёжей и познакомились.
Вера опустила голову и провела мыском ладони по щекам. Раз, другой. Гурьев поспешно проговорил:
— Это здорово. Мужской мастер. Художник, можно сказать. Здорово, Веруша. Правда.
— Скажешь тоже – художник. А хочешь, я тебя простригу? — Вера подняла глаза и улыбнулась. — Я первым делом побежала, инструмент купила. Это же невозможно – без инструмента. Я без инструмента – хуже, чем голодная. Давай?
— А давай, — отважно согласился Гурьев. — Что, прямо здесь?
— Ну да, — Вера поднялась. — Я мигом – пойду, всё приготовлю!
Вера возвратилась с простынёй, инструментом. Усадила Гурьева перед трюмо с большим зеркалом, обернула ткань вокруг шеи и плеч. И провела рукой по его волосам. Он едва не вздрогнул. Какие руки, подумал Гурьев. Боже, какие руки, только в эти руки можно влюбиться без памяти. Понимаю твоего Серёженьку, Верочка, ох, как понимаю. Прости, дорогая. Прости.
— Чем ты бреешься? — тихо спросила Вера, чуть касаясь пальцами его щеки.
— Ножом, — усмехнулся Гурьев.
— Тем самым, что ли?! — Вера непроизвольно отдёрнула руку. — Шутник…
— Златоустовской опаской. Отличная сталь, научились делать. Легированная. Благородная. Лучше золингеновской.
— И никогда не поранишься?
— Ну, отчего же, — Гурьев улыбнулся и пожал плечами. — Пару раз порезался. Давно только это очень было, Веруша. С тех пор – никогда.
Эту бритву ему действительно подарили на заводе – из первых образцов стали, выплавляемой по новому техпроцессу. Ему и Сан Санычу – по бритве. Городецкому – с малахитовой рукояткой, ему – с яшмовой. Ручная работа, штучный товар. На свете много есть такого… Не буду, не буду, спохватился он. Только декламации Шекспира не хватает бедной девочке сейчас для полного душевного равновесия.
Вера долго колдовала над ним. Гурьев чувствовал: она не только растягивает удовольствие, но и на самом деле истосковалась по любимой работе. Наслаждайся, милая, подумал он. Наслаждайся, мне не жалко, от меня не убудет.
Вера, завершив священнодействие, осторожно взяла его голову, чуть повернула из стороны в сторону. Потом немного отступила назад:
— Ну, вот. У тебя волос густой, сильный. И мягкий, укладывается хорошо. С таким волосом работать – одно удовольствие. Если хочешь, буду тебя стричь всегда. Приходи, когда захочешь. Придёшь?
— Приду. Конечно, приду, Веруша.
— Тебя хорошо стригли. Даже ещё не оброс совсем.
Конечно, я за неделю до отъезда отметился у Тираспольского, усмехнулся про себя Гурьев. Он следил за собой, и весьма тщательно. Даже в самые поганые времена он не позволял себе распускаться. Что бы ни было, нельзя распускаться, подумал он. И ты молодец, Веруша, что не распустила себя. А теперь я тебе помогу. Вий а хосыд,
[32]
подумал он, вий а хосыд. Ношусь по всей земле в поисках искр божественного света. И нахожу, что самое интересное. Ведь нахожу?
— Сейчас голову тебе помою и уложу причёску, — Вера снова дотронулась до его волос.
— Вера.
— Тут я командую. Я же мастер, — она улыбнулась и вышла.
Ох, думал Гурьев, жмурясь от Вериных прикосновений, ох, да что же это делается такое?! Такие женщины. Такие женщины, — нигде, нигде больше нет таких. Наверное, самое лучшее, что здесь есть, на этой земле – её женщины. За что же мучаются они так?! Был бы я нормальным – полжизни б отдал за то, чтобы женщина с такими руками занималась со мной любовью, сколько мне там отпущено. Господи. Рэйчел.
Вера осторожно вытерла ему волосы, расчесала густым гребнем:
— Одеколон твой я не знаю. Запах немного знакомый, а… Заграничный?
— Сорок семь одиннадцать. Старинный рецепт. Кёльнская вода, от него все прочие одеколоны пошли.
— Ах, вон как. Ты мне принеси флакончик. Чтобы всегда наготове был.
— Хорошо. Напиши мне твои данные. И Катюшины.
— Зачем?
— Документы, Веруша.
— Как?!
— Это службишка, не служба, — вздохнул Гурьев.
— Что же служба тогда, Яшенька? — умоляюще посмотрела на него Вера.
— Служба – так жизнь устроить, чтобы всё это никому не нужно было, Вера. Вообще никому. Никогда.
— Господи…
— Вот. А это, — он опять махнул небрежно рукой.
Гурьев ушёл, а Вера долго стояла ещё в раскрытой калитке. Мать вышла, тронула её за плечо, сказала негромко:
— Ты не убивайся так, доченька. Может, выпустят Сергея-то… Время такое, суровое. Разберутся, да и выпустят. Люди говорят, да ведь и выпускают вот… Некоторых…
— Некого выпускать, мама, — Вера посмотрела на мать сухими глазами. — Убили Серёжу, я чувствую, нет его на земле больше.