— Тема нашего сегодняшнего разговора – последние дни жизни величайшего из поэтов России, Александра Сергеевича Пушкина.
И снова он преобразился. Всё стало иным, — даже воздух. Сейчас перед ними, — прямо вот тут, на возвышении перед классной доской, — вдруг оказался Пушкин. Живой, настоящий Пушкин – здесь и сейчас. И зазвучали стихи – ещё не читанные ни разу, незнакомые стихи, стихи о жене, о любви, эпиграммы Пушкина и эпиграммы друзей, на разные голоса заговорили живые люди, современники эпохи, со страниц своих, наизусть воспроизводимых, писем и воспоминаний. И снова – Пушкин. Великий поэт, с удивительной лёгкостью и неподражаемым, неповторимым мастерством обращавшийся с русским языком, с русским словом, заставив его раскрыться перед современниками и потомками. Великий волшебник, стихи которого невозможно произнести иначе – только стихами, ни выбросить, ни переставить – ни единого слова. Пушкин – автор потрясающе экономной, золотого сечения, прозы, чью простоту, ёмкость и лаконичность никому так и не удалось повторить. Пушкин – светский лев и повеса-донжуан, разбивающий направо и налево сердца. Пушкин – на потеху и зависть всего современного света, влюблённый, словно мальчишка, в собственную жену, осыпающий её сонетами и стихами. Пушкин – лицедей, коварный шут, в комическом камер-юнкерском мундире, под маской бретёра и циника прячущий беззащитную ранимость человека чести. Пушкин – падающий на сбившийся февральский снег у излучины речки Чёрной.
Едва он успел после уроков отметиться в учительской, как был зван к заведующей. Войдя в её кабинет, он сдержанно кивнул – они уже виделись сегодня – и выжидательно уставился на Анну Ивановну.
— Проходите, голубчик, — Завадская указала на диван. — Присаживайтесь, разговор у меня к вам имеется.
— Уже? — Гурьев сделал вид, что удивлён.
— Уже, уже. Яков Кириллович, Вы что с детьми делаете?!
— А что?
— Да просто кошмар какой-то. Вся школа на литературе помешалась.
— Это пройдёт. К концу первой четверти примерно.
— Не знаю. С трудом верится, если уж откровенно.
Гурьев молча улыбался, спокойно ожидая продолжения. Завадская повела плечами, кутаясь в свой неизменный платок.
— У меня сегодня делегация была, — продолжила Завадская, — из десятого «Б». Весь актив в полном составе.
— Во главе?
— Я знаю, о чём Вы подумали. Чердынцевой не было. Хотя, безусловно, её влияние чувствуется.
— Почему?
— Потому что староста и комсорг – мальчишки, — Завадская внимательно посмотрела на Гурьева. — Они просили назначить вас к ним классным воспитателем.
— И что вы им ответили? — осторожно поинтересовался Гурьев после паузы.
Завадская опять зябко поёжилась:
— Я сказала – я подумаю.
— Вы или я?
— Давайте вместе, — согласилась Завадская. — Я, признаюсь, была бы премного вам обязана, если бы вы приняли это предложение.
— Да?
— Что с Вами? — не дождавшись ответа, Завадская вздохнула и пожаловалась: – Ах, ну, я разве не понимаю – вам не до классного руководства?!
— Но?
— Трудный класс, — посетовала Завадская. — За предыдущий год сменилось два классных воспитателя. Неровный класс. И чтобы десятый «Б» чего-то сам захотел, да ещё весь сразу, — я такого не припомню просто.
— Вы хотите сказать, что у меня нет выбора? — Гурьев вдруг улыбнулся отчаянно.
— Боюсь, что так, Яков Кириллыч.
— А другие делегации вас не посещали?
— Не сомневайтесь. Посетят.
— Это радует, — Гурьев усмехнулся и чуть наклонил голову набок. — Мне действительно необходимо заниматься своими делами. Это очень важно, поверьте. Но если вы считаете, что детям необходимо иметь классным воспитателем непременно меня, то – куда же я денусь?
А в общем-то, в основном, из-за Даши, конечно, подумал он. Потому что…
— Значит, согласны?!
— A la guerre, comme a la guerre.
[42]
— Только Вы не идите у них на поводу, — Завадская погрозила Гурьеву пальцем. — На шею сядут!
— Ох, не пугайте, — усмехнулся Гурьев. — Уж как прорежется. Только давайте договоримся.
— Всё, что угодно, Яков Кириллыч, — Завадская молитвенно прижала руки к груди.
Гурьев засмеялся.
— Ясно. Несколько вопросов.
— Пожалуйста.
— Каким образом вам удалось заполучить такое сокровище, как Шульгин?
— Вы иронизируете или серьёзно? — Завадская поджала губы.
— Я абсолютно серьёзен, — кивнул Гурьев.
— Конечно, образование у Дениса Андреевича хромает, — вздохнула заведующая. — Но он детей обожает, и ребята платят ему взаимностью. Я верю, что это очень важно. Причём контакт у него со всеми – и с младшими, и со старшими. Разумеется, он не педагог и вряд ли представляет себе, что это такое, но зато у него такое стихийное чувство доброты и справедливости, что я его ни на кого не променяю. Даже на Вас, — Завадская торжествующе посмотрела на Гурьева.
— Ого, — усмехнулся Гурьев. — А ведь я могу расценить это, как бунт на корабле. Не боитесь?
— Вы… Вы что себе позволяете?!
— Я шучу, Анна Ивановна, — Гурьев наклонил голову набок. — И очень рад, что вы так Дениса понимаете. Мне он тоже нравится. А это, я думаю, не случайно.
— Вы уже с ним стакнулись, — с явной ревностью в голосе проворчала Завадская.
— А как же иначе. Не только стакнулись, как вы выразились, но и остаканили полную конгруэнтность жизненных позиций при всём разнообразии тактических подходов. Вот только непонятно, как они с Маслаковым уживаются.
— Они и не уживаются, — пригорюнилась Завадская. — В прошлом учебном году мне дважды едва удалось предотвратить рукоприкладство. И не вижу ничего смешного! Ничего, абсолютно!
— Я тоже, — согласился Гурьев. — Обещаю провести разъяснительную работу.
— Да уж будьте так любезны!
— А с каких это пор школьный учитель, пусть даже и парторг – член бюро горкома?
— Трофим Лукич – заслуженный партиец, на партийной работе с двадцать четвёртого года… Что?
— Ничего, — очаровательно улыбнулся Гурьев. — И?
— И школа у нас не совсем обычная. У нас учились и учатся дети городских руководителей, поэтому и внимание к нам повышенное.
— И давно?
— Довольно давно.
— Ну, ясно. Ему-то в радость. А вас не утомляет?
— Нет, — нахмурилась Завадская. — Яков Кириллович, я вас попросила бы.
— Да-да, конечно.