Богдан устроился за столом, вынул из верхнего ящика тонкий лист, закатанный в пластик. Лист был желт и хрупок, по краям, особенно снизу, лист был тронут огнем; точнее было бы сказать, что нижнюю часть листа огонь уничтожил. В тысячный раз уставился Богдан на текст, знакомый до остервенения. Кое-какая восточная кровь текла и в жилах самого Богдана, и он полагал, что на Востоке-то знают, как с Востоком бороться. На Самом-Дальнем Востоке — с Не-Самым-Дальним. Пока что это был единственный ответ, пришедший из Японии в ответ на его запрос тамошним антикитайским борцам: как же все-таки изгнать китайцев с Арясинщины, не нарушая при этом научного равновесия природных сил.
«Один ученик пламенно захотел достигнуть совершенства, постигая истины школы Пунь. Он пришел в монастырь в горах, где, как ему рассказывали, живет Великий Просветленный школы Пунь, учитель Мэ. Ему было разрешено остаться в монастыре, однако учитель уклонялся от беседы с ним. Наконец, ученик заметил Просветленного, гуляющего у монастырской стены, и подошел к нему, чтобы спросить его о том, в чем заключены глубочайшие истины школы Пунь. Едва он заговорил, учитель прервал его и сказал: «Большой шлем». Долго размышлял ученик над таким ответом, и не мог придти ни к какому заключению. Тогда он решил снова искать встречи с наставником и вновь нашел его гуляющим у монастырской стены. В этот раз, когда ученик хотел обратиться к Просветленному, тот и рта ему не дал раскрыть, а страшно закричал: «Где двенадцать есть, там тринадцати-то нет!» Огорченный, ушел ученик в свою келью, долго размышлял над словами великого учителя Мэ, но не мог придти ни к какому выводу. В третий раз стал он искать встречи с Просветленным, но на этот раз учитель сразу схватил большой канделябр, ударил им ученика и убил его.
Точно так же и другой ученик хотел постигнуть глубочайшие истины школы Пунь…»
Дальше текст обрывался следами огня. На оборотной стороне листа каллиграфическими русскими буквами было выведено: «Опубликовано в издании: Ямамото. Учение Пунь-буддизма, его теория и практика. Осака, 1955 год». Богдан понимал этот диковатый документ как вежливую японскую форму отказа. Конечно, можно бы обратиться к основным противникам Школы Пунь, в монастырь У-Пунь, — но, как писал классик и лауреат Евсей Бенц, «отличаются они как желтый черт от синего». В расцветках чертей Богдан разбирался, а в пунях — не особенно. И отчего-то боялся, что так вот задешево он от этих пуней не отделается.
Изначально документ огнем поврежден не был, но в чертоге, где мастер очередной раз разглядывал страницу, приключился по вине злобной плесени небольшой пожар, лист слегка и обгорел. Со зла Богдан тогда забил черта сразу, — сколько полноценного ихора пропало, — а лист унес в пентхауз и закатал в несгораемую пластмассу. Японцам с гамырными китайцами, выходит, тоже совладать было не по силам. Однако Богдан не верил, что вообще существует такая вещь, которая не по силам лично ему. Надо только захотеть — и взяться с правильной стороны. О том, что покойный Василий Васильевич Ло — Просветленный именно пунь-буддистского посвящения, об этом на Арясинщине даже козы блеяли. Да и нынешний Василий Васильевич, даром что юн, но в пунь-буддизме умом столетен с рождения, — об этом тоже всякая коза знает. Уничтожить глубинную связь, протягивающуюся от кладбищенской фанзы «Гамыра» к подземному глиняному войску императора Ся Шихуанди, действуя традиционным принцмарм «бесподобное — бесподобным», оказывается, было по меньшей мере непросто. Богдан уже подумывал над вариантом медленного выкапывания глиняных солдат и затопления их в Желтом, к примеру, море — но выходило долго и нерентабельно. А в Черном или Белом — опасно. В Красном и вовсе нельзя, там войско фараона по сей день колготится, поди. Разве в Синем?..
Богдан сложил руки перед собой — как в школе, одна на другую, опустил на них лоб и прикрыл глаза. Ему требовалось подумать без слов, а средство было одно: отпустить вожжи памяти, уйти в прошлое. Богдан помнил почти каждый миг своей жизни, он мог вызвать из прошлого и серебристые шерстинки на шее большого старого черта, в желудке которого нашел свой первый безоар, и каштановые кудри матери-медсестры, зачавшей единственного сына от пациента, ненароком попавшего в больницу артиста-гастролера, о котором только и было известно, что он звукоимитатор из государства Непал. Мать не знала непальского, отец — русского, но выдал он матери, несмотря на загипсованные ребра, такую соловьиную трель, что не надо было быть курской губернаторшей, чтоб понять, какие-такие желания у пациента. Которая бы, интересно, женщина устояла… Выходило так, что сделан Богдан, как в старом анекдоте, непальцем… Только и помнила мать, что отца как будто звали Гурунг, Гурка уменьшительно. Чертовар привычно усмехнулся. Он давно уже знал, что это не имя, а национальность, известная своими ловкими охранниками, хитрыми гадальщиками, а также величайшими мастерами заваривать чай по-тибетски: с молоком, солью, маслом, сырым яйцом, горохом, тыквой, сырой кукурузой и шампиньонами. Белые Звери, яки, были выписаны Богданом из Киргизии именно в память о непальском отце, хотя на гурунгский манер должны бы это быть не яки, а дзо, гибрид яка с простой коровой — но поглядел на этих дзо Богдан и не впечатлился. Выбрал все-таки настоящих яков. Солиднее. И Шейле нравится.
Память Богдана скользила дальше.
Он вспоминал юную черную шерстку новорожденного щенка хорта, которому сам же дал борзую кличку «Терзай». Вспоминал белобрысую голову соседа по парте, которого сам никогда не называл про себя иначе, чем «Каша», а других за это слово бил смертным боем. Теперь Каша по официальным документом был даже не Кавель — он был Аркавель Адамович Ржавецкий. Пусть думают, что еврей, так безопасней. Богдан вспоминал еще чьи-то волосы, еще чью-то шерсть, чей-то мех — почему-то сегодня ряд ассоциаций увел его в эту самую шерстяную сторону. Может быть, потому, что сегодняшний черт, уже переправленный в цеха и автоклавы, оказался на диво шерстистым, хоть и тощеватым несколько. Богдан снял с него шкуру целиком: решил один раз сделать из черта чучело. Может, для науки пригодится. Например, в виде доброхотного дара какому-нибудь музею атеизма. Хорошая мысль! А можно и у дороги в воздухе подвесить, чтобы лишний народ к усадьбе не перся. Да чего уж, плесени много, можно и на то употребить, и на другое, и еще Доржу Гомбожаву послать к монгольскому Новому году в подарок.
Медитация получалась, хорошо шла медитация, но все равно была она целиком шерстяная. Богдану стал мерещиться чей-то встопорщенный загривок: седой, редкошерстый, старческий. И притом не человечий, не собачий, не волчий, не ячий, не дзочий… Да, и не бычий, и не зубрий, и не бизоний… Вдруг Богдан понял, что загривок ему видится просто ничей — бесхозный загривок, никому не принадлежащий, вовсе там ничего нет, кроме загривка, и при этом загривок испуган, шерсть на нем стоит дыбом — страшно загривку. Будь у загривка лапы или ноги, он бы давно дал деру, но какие же лапы или ноги у одинокого загривка? Ничего нет у загривка, одна шерсть и кожа. В такой загривок хорошо запустить клыки! Богдан мотнул головой и открыл глаза. Опять проклятая эмпатия. Это где-то в лесу лег ненадолго вздремнуть Терзай, все еще нездоровый после знаменитой мойвы. А ведь он ночью стеречь угодья должен, стаей предводительствовать — если прилег, совсем слаб еще, получается. Увидел плохой собачий сон, а тот передался хозяину. Тьфу ты, медитация, сон борзого кобеля!