— Павлик, — сказала она совершенно по-домашнему, — может быть, я разъясню бригадиру кое-что, чтобы он сразу сориентировался?
Павел кивнул. Он был бесконечно благодарен Елене за излучаемый уют, то единственное, чего был лишен уже почти год, с того самого сентябрьского дня, когда похоронил отца. Павел почуял, что от Елены исходят уют, спокойствие и какая-то во всем, так сказать, фундаментальность. Словно все они, еще так недавно чужие друг другу и по большей части друг о друге даже не знавшие, внезапно слились в одну семью, одну крепко спаянную боевую фалангу, для которой присутствие Елены так же необходимо, как нужна пальцам соединяющая их ладонь. Попробовал бы Шелковников назвать его Павликом. А для его жены такое обращение к государю было в самый раз. Он почти принял решение пожаловать Елене какое-нибудь боярское звание, но пока не мог придумать, как это сделать, чтобы и мужа ее не обидеть, и лишнего ему не дать ненароком: сделаешь ее графиней, так и генерал станет графом, а ведь и без того получил уже немало. Елена увела Всеволода Глущенко в коридор, тот не сопротивлялся: понял, что женщина эта, кажется, занимает в государстве одно из высших паханских мест, так что отношения с ней должны быть в законе, правильные.
Неизвестно, о чем Елена беседовала с Всеволодом, но вернулась в гостиную она минуты через три, притом одна, а Павел кресло для нее оставил пустым.
— Он уже поехал. Он понятливый. Ты, Георгий, не волнуйся, это совершенно наш человек. У вас, государь, редкий нюх на людей.
Дверь открылась, на пороге возник швейцар.
— Просит доложить о себе доктор медицинских наук Эдуард Феликсович Корягин!
Шелковников полез за вторым платком. Тестя он тоже здесь никак не ждал. Такой, видимо, день. Из огня да в полымя. Слава Богу, развязался с милиционерами, будут сейчас осложнения с попугаями.
Эдуард Феликсович и впрямь явился сегодня в Староконюшенный собственной персоной. Причем сделал это на свой страх и риск, выяснив, куда именно полагается идти и когда — даже не у старшего зятя, а у одуревшего от кулинарных потуг нынешнего своего внеслужебного положения Аракеляна. Все началось на прошлой неделе, когда в дом закатился Ромео, один, конечно: молодую жену оставил где-то протрезвляться. Дома был, по счастью, опять один дед — это новоиспеченного принца несказанно обрадовало. После первых лобзательно-приветственных акций Ромео, не долго думая, вручил деду копенгагенский подарок, ящичек с яйцом. Пропажи датских писем дед не обнаружил, это Ромео прочел по глазам деда. Сердце деда, признаться, дрогнуло, когда он понял, что внук привез ему яйцо. Но стоило ему ящичек открыть сердце так же и упало.
— Это чье яйцо? — грозно спросил дед. — Твое?
— Твое… — растерянно ответил внук.
— Мои все при мне! — еще более грозно произнес дед. — Я тебя чему учил? Чье, спрашиваю, яйцо? Какой птицы?..
— Попугая… Так я думал, так мне продали…
— Ты видел когда-нибудь яйцо такого размера у попугаев? Такое огромное видел когда-нибудь?
— Я думал — это очень большой попугай, поэтому и яйцо большое… Ну, такой же большой, как мамонт против слона… — у Ромео от дедовой атаки в речи вдруг прорезался отцовский акцент, хотя он, как и младшие братья, по-армянски знал две буквы и три слова.
— Мамонт? — взревел дед, — Мамонт! Яйцо мамонта, значит, мамонтовое?
— Дед, чье тогда это яйцо? Дорогое же! — совсем растерялся Ромео. Но растерялся, как ни странно, и дед.
— Там поглядим, высижу сперва, — дед повертел яйцо, — попробую.
Ромео сильно заторопился, похоже, с остальными родственниками он не очень стремился свидеться. Дед определил яйцо в инкубатор, стоявший у него в попугайном чуланчике, там, где он учил попугаев разговаривать. И решил, что, кто бы из яйца ни вылупился, пусть он в доме поживет, хоть гусь, хоть канарейка. Вылупления ждать пока было рано. Но ясно было деду, что никакой это не попугай. И тем его обычная мрачность только усугублялась.
Вторая печаль одолела его вчера. Позвонил прямо из зоопарка старый друг-броненосник, попросил срочно приехать и уже в зоопарке, укрывшись за спинкой любимого обоими дедами белоспинного самца-гориллы, поведал Корягину невообразимую историю. Попал в нее он сам по вине давно покойных своих приемных родителей, не сумевших должным образом утаить настоящее происхождение воспитанника. Сидел друг Корягина не за происхождение, а за попытку отколоть Красноярский край — там он жил в те годы — от СССР, и тогдашние спецы до его настоящей фамилии не добрались. А вот нынешние оказались не в пример квалифицированнее. И друг открыл деду тайну своей жизни, которую весь век таил и полагал, что унесет прямо из зоопарка в могилу. Ан нет.
Оказалось, что лагерный друг-броненосник, которого дед Эдуард добрых четыре года кормил больничными кочерыжками, Юрий-то действительно Юрий, но не Александрович, как всегда считалось, а Арсеньевич, и не Щенков, а, как ни странно, Свиблов. В 1918 году, когда пьяная толпа громила под Брянском усадьбу, где прятались от столичных событий всемогущий Арсений Силич и преждевременно одряхлевший на монтекарловской и тысяча девятьсот пятой почве Сила Димитриевич со своей семьей и приживалами, — в ту самую ночь красноармеец Саша Щенков втихую дезертировал. Мальчик он был смышленый и понял, что кто уж очень смело в бой пойдет за власть Советов, тот очень быстро так же и умрет весь, как один, в борьбе за это бесплодное начинание. Намереваясь впоследствии, когда эта самая власть кончится, обеспечить свое будущее, прихватил Саша с собой последнего отпрыска свибловской ветви. Маленький Юра прижился в сибирской деревне, знал свою фамилию и помалкивал, полагая, что со Свибловыми на белом свете все кончено. Но вот недавно узнал он, что не все с ними кончено, ибо в те же зимние дни восемнадцатого года двоюродный брат его родного деда Силы, Андрей Григорьевич Свиблов, спас, а потом еще десять лет воспитывал отца нынешнего, то есть будущего, конечно, императора, Федора Михайловича Романова. Узнал об этом Юрий Арсеньевич от тех, которые его теперь вызвали, сообщили, что все всё давно знают, кулаком по столу стукнули и… посулили золотые горы. Юрий Арсеньевич, которому стукнуло уже семьдесят два, рассказал обо всем этом Корягину, скрутил козью ножку и залился горькими слезами, а белоспинный самец гориллы, чуя беду, грозно зарычал у себя в клетке, еще более грозно бухнул себя кулаком в грудь и стал яростно зевать на деда Эдю, выражая тем самым высшую угрозу. Но дед Эдуард был все же на два года старше Юры, он в их союзе всегда главным был, он дождался, что верный друг выплачется, потом потрепал его по колену и постарался убедить в том, что ведь могли же предложить и нечто гораздо более худшее, нежели золотые горы. К примеру, в прежние времена вызывали и вообще ничего не предлагали, а сразу давали. А тебе, галоша старая, даже время подумать обеспечили, вот ведь сидим с тобой тут на свободе и закусываем, — или же, извини, тебя горилла белоспинная, этот твой самый Роберт Фрост в ту же организацию защищать ходил и зевал на всех? Друг разрыдался пуще прежнего. Пришлось дать по шее. Щенков, успокоившись, поверил, что бравый мужик в штатском, этот самый Дмитрий Владимирович, с которым довелось насчет золотых гор болтать, ничего не имел в виду, кроме того, о чем говорил. А раз так — пусть слушает условия. Нужно ему, чтобы Щенков немедленно стал Свибловым? Так пусть примет во внимание, что перед ним не кто-то, а заслуженный работник зоопарка, знатный броненосовод, человек известный, графский титул и родовые поместья дать кому хочешь можно, а репутация? Дорого стоит она, репутация эта! Так что давай, друг хороший, реветь перестань, ясно объясни, чего он тебе предложил. «А я ему — оставьте меня при броненосцах…» — «А он тебе?» — «А он мне — Свиблово, мол, район хороший, другие поместья тоже вернем, а впоследствии башню кремлевскую вашего имени тоже выделим, сейчас, мол, это очень важно, чтобы вы все добро назад приняли, оно у нас просто на сохранении было. Намекает, мол, какая-то сверхважная персона ставит условием, чтобы Свибловым все вернули, не то она, персона, что-то там натворит, не то на что-то не согласится, я не понял. А Свибловых нету никого, ни настоящих, ни косвенных, даже за границей никого, они землю любили, тут их всех в нее и положили. Я, мол, один Свиблов. А какой я Свиблов?» — старик разрыдался пуще прежнего. «Не Свиблов, не Свиблов, успокоил его дед Эдуард, — ты дурак старый». «Вот я и говорю, — хлюпая носом, ответил броненосник, — не Свиблов. А он мне настоятельно: размышляйте, мол, дня три, а дальше — уж не знаем, что и предпринимать, если не согласитесь, предпримем что-нибудь. И выписывает мне пропуск наружу. Ну, я сразу к тебе…» — «А я что?..» — «Я решил — не буду графом, если ты не будешь хотя бы князем. Вон, у нас даже слон еще и „Боже, царя храни“ петь пытается, а вовсе не только матерится, как в газетах пишут, а майны, то бишь индийские скворцы, вовсе Пуришкевича декламируют…» — «Юра, а ты не?..» Щенков неожиданно обиделся. Из дальнейшей беседы стало ясно, что старый броненосник совсем рехнулся и скорей погибнет, чем примет титул без того, чтобы и дед Эдуард тоже титул получил.