– Когда это? Что-то не припоминаю.
– Хм-м-м, – тянет Лора. Мое приглашение явно удивило ее меньше, чем меня самого, и вроде даже немного успокоило. Она снова берется за банджо. Теперь мне его хорошо слышно. – Я бы не хотела сбивать тебе фокус или что там еще. Черт с тобой, ты уже дал мне исчерпывающее объяснение насчет мертвой руки, висевшей у нас на стене все эти годы.
– Это не мертвая рука.
– Ты же сам тогда сказал: «Это образы людей, которые стали призраками». Помнишь? Я – да.
По крайней мере, теперь ее враждебность перекинулась с меня на мои работы.
– Я и не подозревал, что тебе не нравятся эти рисунки.
– Что значит «нравиться», Мэтти?
Ее голос зазвучал нежнее. В нем появилась любовь ко мне или, по крайней мере, то ласковое пренебрежение, которое мы совместными усилиями довели до совершенства и которое где-то до последнего года делало большинство наших ночей непроницаемыми для боли, которую мы спокойно причиняем друг другу.
Она все бренчит. Я снова заваливаюсь в постель и слышу, как затихают звуки банджо. И опять воцаряется наше любимое, приятно давящее молчание.
– Спокойной ночи, Лора, – говорю я. Она не отключается, и я повторяю еще раз, гораздо нежнее. Она вешает трубку.
Пару минут спустя ветер начинает швырять в окно комья снега. Я лежу под одеялом, зарываясь в воспоминания, достаточно мощные, чтобы ненадолго перенести меня куда-нибудь еще.
Луисвилль, Кентукки, суббота, 6 мая, 1989 год. Год моей первой и единственной выставки перед тем, как я начал проектировать жилые кварталы за деньги. Незадолго до этого двадцатитрехлетняя Лора – она всего на восемь месяцев младше меня – оставила свой дом вместе с родительскими воспоминаниями о брате и сняла себе мастерскую. В ознаменование этого события она пригласила меня на дерби в «Черчилл-Дауне».
[20]
Лора была простужена, так что я впервые за четыре месяца нашего знакомства услышал ее голос в новой вариации, и его уютная хрипотца привнесла в наши отношения некую интимность. К тому времени Лора уже пробудила во мне физическое желание, гораздо более глубокое, чем я когда-либо испытывал. Это был мой первый длительный эмоциональный контакт. Меня привлекала в ней ее артистическая натура, ее манера играть на банджо, особенно когда она склонялась над ним, как сварщик, и, припаивая ноту к ноте, выстраивала удивительно сложные музыкальные конструкции по партитурам, которые она откапывала в фольклорных библиотеках или заимствовала у друзей. Ее увлеченность искусством и успокаивала меня, и будоражила.
В тот день, правда, было еще и фантастическое освещение. За конюшнями волнами вздымались грозовые тучи, и стрелы молний сверкали среди них, словно мелькающие тут и там косяки рыб. Вытоптанная беговая дорожка серела на фоне ядовито-бирюзового поля. Лора стояла рядом со мной в широкополой шляпе и длинном газовом платье.
Это произошло, когда она вскочила с места в начале первого забега, а потом еще раз, когда садилась. На полпути между стоянием и сидением свет и цвет пронзили ее, словно зависшую в воздухе бабочку. Волосы выбились из-под шляпы, развеваясь на ветру, подол платья взлетел, обнажив икры, а кожа на спине покрылась немыслимыми узорами, словно закамуфлированная под быстро меняющиеся тени.
Я к ней тогда не прикоснулся. Мы не сбежали на стоянку, чтобы тайком заняться любовью в машине. Насколько я помню, мы сразу двинули в клуб «Секретариат», битком набитый любителями скачек, потому что у Лоры в тот вечер был концерт и она решила пропить свой нехитрый выигрыш, прежде чем снова взяться за банджо. Тогда же, впервые после истории с «Разыскиваются», я подумал о том, чтобы возобновить занятия живописью. Если в тоске есть какая-то логика, то иногда мне кажется, что я ее там разглядел.
Вечером того же дня я представил Лору гостившим у меня родителям, – а это напоминает мне сейчас, что им тоже надо позвонить. Изо всех сил стараясь продлить сладкую истому, которую нагнали на меня воспоминания, я снял трубку и набрал номер. Мать ответила после второго гудка. Она еще не спала.
– Ты где?
Она и так-то была грубовата, а после того, как перестала красить волосы, совсем распустилась.
– В Луисвилле, – говорю. – В ночном боулинге.
Она должна понять, что я шучу. Даже мне ее больше не удивить. Но против моих ожиданий, в ее голосе затеплился лучик надежды, которого я не слышал с незапамятных времен. В последний раз он, помнится, блеснул в день нашего отъезда из Детройта.
– Ой, Мэтти! Правда?
– Я в Трое, мам.
– Поехал-таки.
– Ты же знаешь, что я собирался.
– Я знаю, что ты дурак. Дай позову отца, ему тоже захочется это услышать. Он почти такой же дурачина, как ты. Подожди, сейчас узнаешь, чем он занимается.
В трубке на несколько секунд воцаряется тишина. И вот они снова здесь, оба.
– Даю, – уведомляет мать.
– Привет, пап.
– Мэтти?
– Что поделываешь?
– Да вот, собираю твой старый автотрек «Тайко» – нашел в коробке в гараже. Наверное, это в честь твоего путешествия. Думаю, он у меня заработает.
– О господи, – бормочу я, представив, как отец в рабочем комбинезоне сидит у верстака и слушает «Ромео и Джульетту» Прокофьева. Он всегда ставит «Ромео и Джульетту», когда что-нибудь мастерит. Якобы это помогает ему думать и не думать в нужной комбинации. И стало быть, сегодня вечером он думает и не думает о моей поездке в Трою, а мать, наверное, так и не успокоилась с тех пор, как я на прошлой неделе сообщил ей о своем намерении отправиться в Детройт.
Дом моих родителей в Лексингтоне и внешне, и по ощущению очень похож на наш старый дом в Детройте – настолько, что, пока я не начал ходить в школу осенью после нашей «экспатриации», мне казалось, что мы вообще никуда не переезжали. По углам и чуланам все так же громоздились горы деталей из выпотрошенной стереоаппаратуры. По стенам тянулись ряды как попало расставленных книг, главным образом научных и психологических. Родители по сей день сидят на тех же стульях с той же протертой обивкой, за тем же обеденным столом. На моей памяти они приобрели всего один крупный предмет мебели – качели для веранды. На этих качелях они покачиваются вдвоем мирными вечерами, а таких вечеров, судя по всему, у них теперь большинство.
– Так ты в Детройте? – вопрошает отец. – Ну и дела. А я тут решил посмотреть, нельзя ли починить твои машинки. Не знаешь, где они?
Я понятия не имею, где эти машинки, зато прекрасно понимаю, как подействовало на отца то, что я здесь. Будь он уверен, что жена не задушит его телефонным проводом, он бы, наверное, тут же помчался ко мне. Не все мои чудачества зародились во мне самом. Часть из них я все-таки унаследовал.