– А ну, быстро сюда! – донесся сзади голос миссис Франклин, и мы поспешили в дом.
В итоге мы отправились в подвал играть в хоккей и в «Убийство в темноте». Было начало второго, когда миссис Франклин вышла к нам с недоеденным печеньем в руке, в ночной рубашке, такой же переливчатой, как плащ, и велела нам укладываться спать. Но только к двум тридцати, судя по светящимся цифрам настенных часов, мы перестали шептаться о диких зверях, которые вынюхивали нас, притаившись в кустах. Окончательно мы угомонились лишь перед самым рассветом и засопели в своих спальниках, прислушиваясь к хрусту веток за окном и к глухим похоронным звукам самого города, опасно накренившегося в сторону страха.
1994
Вот уже три часа, как Джон Гоблин ушел домой, а я все стою в Шейн-парке, в рощице хвойных деревьев, где когда-то была детская горка в виде спускного желоба летающей тарелки. Пальцы заледенели в карманах, колени заклинило, губы обветрились. Еще немного так простою, и кто-нибудь из детей примет меня за гимнастический снаряд и попытается на меня взобраться.
На детей я и смотрю. Они носятся по снегу, перепрыгивая через тени деревьев, и следы их ног картируют эту беготню какой-то безумной, совершенно особенной скорописью. На скамейках и у качелей, небольшими группками и поодиночке, в разных позах толкутся взрослые: у одних вид счастливый, у других изможденный, но чаще – изможденно-счастливый. Сегодня, по крайней мере, под этим зимним солнцем кажется, что Детройт никогда не носился ни со своим Снеговиком, ни с неудавшимся возрождением, ни с закрытием и разукрупнением заводов, ни даже с уличными беспорядками. И я так же невидим для жителей этого города, как и для людей с площади синьора Морелли на картине Каналетто. Но ничто из этого не делает все здесь случившееся менее волнующим.
Завтра – восемнадцать лет назад – двенадцатилетняя Кортни Грив поссорится с матерью и, хлопнув дверью, скроется в пурге. Она исчезнет на пятнадцать дней и вернется под самое Рождество. Мертвой. Ее тело с заботливо подложенной под голову подушкой будет лежать на обочине шоссе Джона Лоджа. Столько времени ушло на обсуждение смысла этой подушки, что никто не связал убийство Кортни с исчезновением Джеймса Роуэна и Джейн-Анны Гиш прошлой зимой. Осчастливив себя тремя жертвами, Снеговик оставался теневой фигурой, безвестной и безымянной.
Будут и другие жертвы – всего, по меньшей мере, девять детей, которые, повзрослев, возможно, стали бы мне совершенно чужими людьми, но сейчас у меня такое чувство, что это мои собственные дети. Они прокрались на периферию моей супружеской жизни и ползают там с открытыми ртами, словно желая что-то сказать. Меня от них тошнит.
Чертыхаясь, я заставляю себя сдвинуться с места, размашистым шагом форсирую площадь и, выйдя из парка, сворачиваю к мотелю. Нос и щеки настолько окоченели, что лицо почти не чувствует ветра. Руки в нагрудных карманах пальто трутся о ребра, словно два мертвых голубка за пазухой. Мне требуется несколько попыток, чтобы вставить ключ в замочную скважину и отпереть дверь. В тепле кожу сразу начинает жечь. Под конец жжение становится до того невыносимым, что начинают слезиться глаза. В зеркало смотреть не хочется. Но когда я все-таки посмотрел, лицо было красное – не обмороженное, и, смаргивая слезы, таращилось на меня сквозь мокрый туман.
Сажусь на кровать, вытаскиваю телефонную книгу и, рывком раскрыв ее на коленях, просматриваю полторы страницы Дорети. В списке нет ни одной Терезы, но есть одно «Т.». Номер зарегистрирован в районе Садового озера. Помнится, однажды я ездил туда вечером после школы. «Смотри, Мэтти: как на скейте», – с этими словами отец резко крутанул руль налево, потом направо, и машина мягко соскользнула с одной полосы на другую. Нашим пунктом назначения был книжный магазин «Айрис», на дверях которого красовались два гигантских глаза в очках.
[48]
– Рут? – спрашивает мужской голос на другом конце провода, как будто это не имя, а пароль. – Алло? Кто это?
– Явно не тот, кого вы ждали, – говорю я. – Мы с вами не знакомы, но не исключено, что вы сумеете мне помочь. Я разыскиваю другого Дорети. Вы ведь Дорети?
Мужчина не отвечает, но и не отключается.
– Те Дорети, которых я ищу, в семьдесят седьмом году жили недалеко от Сидрового озера. Это один врач с дочерью.
– Какого озера? – переспрашивает голос. У меня замирает дыхание.
– Сидрового.
– Простите. Я знал автомеханика Дорети и двух его дочерей с Зубаткового озера. Большие фанаты «Львов».
– Ясно, – говорю я, – спасибо, – и вешаю трубку. Какая-то часть меня почувствовала облегчение, и это меня разозлило.
Набираю на пробу номер Терезы, который я откопал в старой маминой красной записной книжке, когда в последний раз был дома. «Набранный вами номер…» – сообщает автоответчик ледяным голосом обитателя общенациональных тупиков, и я тут же отключаюсь.
Проблема, равно как и одна из главных причин моего возвращения сюда, состоит в том, что ни одна из моих историй не имеет конца. Спенсер, Тереза, Пусьмусь, Лора, Снеговик – они все бродят и бродят в моей голове, пути их скрещиваются и перекрещиваются, но никто из них никогда не приляжет отдохнуть.
Я помню тот день в мае 1987 года, когда Пусьмусь Ли за три с половиной недели до окончания училища упаковал свои краски, уложил коробку с бюллетенями скачек и навсегда покинул Парсонс. Фурор, произведенный серией моих рисунков «Разыскиваются», к тому времени давно утих, а Пусьмусь вернулся на свой пьедестал, в третий раз получив Весеннюю премию на последнем курсе. Я же в свою очередь вернулся почти к полной безвестности, хотя после моего разового творческого пробуждения все стали относиться ко мне иначе. Некоторые казались подозрительными – отчасти, – и я уж было решил, что их мучает вопрос, не украл ли я свою единственную оригинальную идею. Как-то утром Пусьмусь пытался меня разубедить, пока его ломало в свободном падении с кристально-метедриновой высоты.
– Тебя считают этакой идейной бомбой, – бормотал он. – Тик-тик-тик, пуск, ба-бах!
В те последние два года мы с Пусьмусем виделись нечасто. Он продолжал питаться вместе со мной и время от времени вытаскивал меня на «Акведук». Как-то раз он привел меня в кафе «О-Мей» на Шелковичной улице, и я узнал кое-что о том, где он приобрел свои творческие навыки. Еду развозили на тележках, которые безостановочно курсировали по залу, пилотируемые официантками в белоснежной форме, чьи хрупкие ручки метали на столы тарелки с клецками в вихревом мельтешении кожи, шелка и пара.
Но улыбка, которой он меня встретил, когда я появился в дверях его комнаты в тот последний день в училище, ударила в меня, как струя из пожарного шланга, смывая все сомнения относительно его решения воздержаться от получения диплома. За все время, проведенное вместе, я ни разу не видел его таким счастливым.
Сидя на кушетке, я смотрел, как он выкладывает из тюбиков пирамиды в глубокой квадратной жестянке. Я пришел, чтобы уговорить его остаться, а еще, наверное, чтобы убедиться, что я его не предал. Пусьмусь никогда меня ни в чем не упрекал, но всякий раз, подходя к моей двери, он украдкой заглядывал мне через плечо посмотреть, не затравил ли я очередную идейную бомбу.