– Нет, Георгий. Ни всерьез, ни в хитрой игре не стану разменивать Киев. Перед собой лукавить больше не хочу. Всю жизнь я все делал сам – ни на посадников не полагался, ни на биричей, ни на отроков. Знаешь, что даже на ловах сам составляю распорядок, за конюхами и сокольниками доглядываю, и в церквах за порядком в службе смотрю. Делаю все это не для похвальбы собой, а потому что Бог меня создал не ленивым и пригодным на всякое человеческое дело. И за что Его милость такая ко мне, дурному, не пойму. А уж сколько раз от смертной опасности Господь меня сберегал и на войне, и на ловах, и в болезни – этого не счесть. За эти милости я перед Ним в неоплатном долгу. А чем расплачусь? Только смиреньем, Георгий. Лишь трех дел не сделаю сам: не лягу сам в гроб и не взойду в царство небесное…
– А третье, князь? – узрев Мономаха в задумчивости, спросил посадник.
– Не сяду сам на киевский стол. Если Бог захочет, то даст мне. А не захочет – отечество наше на небесах, там буду царствовать с Христом и святыми. Но против Его воли не пойду. Страшно мне, Георгий, променять небесное царство на земное княжение. Прав Нестор-книжник: нельзя на гордыне создавать величие. Горсти праха не стоит такое величье…
Князь остановил коня и вгляделся в заснеженную даль – в открывшийся простор на плоском холме у Клязьмы. Кромка леса далеко отступала от реки – будто земля сама распахивала людям объятья.
– Посмотри, Георгий! – зачарованный зрелищем промолвил Мономах.
– Что там, отец? – встрепенулся мальчонка, задремавший было от скучного разговора. – Олень?
– Не олень, Юрья, – покачал головой Владимир. – Там город.
– Где?! Где город? – княжич вытаращил глаза и завертелся в седле. – Ничего не вижу, отец!
– А ты, Георгий, видишь? – улыбался князь. Он протянул руку: – Вон там – детинец. Там – соборный храм. А там – Золотые врата, как в Киеве. Зришь?
– Зрю, князь, – потрясенно выдохнул суздальский посадник. – Это место будто создано для стольного града!
– Нету там никакого града, – надулся Юрий.
– Ты еще княжить в нем будешь, сын! – смеясь, пообещал Мономах. – Будешь зваться великим князем владимирским. Хочешь?
– Не хочу, – обиженно пропыхтел мальчишка. – Я буду великим князем киевским!
– А дотянешься до Киева, Юрья? – весело спросил Георгий, кормилец княжича.
– Дотянусь. У меня руки вырастут длинные, – совершенно серьезно ответил мальчик, вертя головой. И вдруг, прыгнув в седле, завизжал: – А-а, леший, леший!
Георгий и князь оглянулись. Из леса к ним двигалось нечто зверообразное. Огромное существо было плотно, с головой, покрыто шкурами, перемещалось на двух ногах и умело пользоваться лыжами. Кроме того, было до зубов вооружено.
Мономах двинул коня навстречу лесному существу, обнажив охотничий меч. Суздальский посадник взялся за чекан, притороченный к седлу. Княжич, поборов страх, вынул из сапожка ножик.
– Человек ты или зверь? – крикнул князь.
– Я Медведь, – пророкотал лесной житель. – А ты – князь.
– Медведь не умеет говорить на людской молви, – обличил самозванца Георгий. – Отвечай, кто ты!
– Это моя земля, – с угрозой сказало существо. Однако за оружие не бралось. – Мой лес. Здесь нет градов.
– Да что ты! – усмехнулся боярин. – Откуда ж ты взялся такой, лесной князь?
– Погоди-ка, Георгий. – Владимир убрал меч в ножны и подъехал ближе к лесному человеку. – Голос мне твой знаком. Откуда меня знаешь?
– Это лешак, отец, – пролепетал княжич, – хозяин леса. Он все про всех знает.
– Виделись, – пробурчал Медведь.
– И в самом деле виделись, – пристально вглядываясь в заросшее лицо, молвил Мономах. – Ты – Добрыня!
– Так меня называли люди. Я ушел от них.
– Хм, Добрыня, – сказал Георгий, прихлопнув рот изумленному Юрию. – И чего, спрашивается?
– Я слыхал от старца Яня Вышатича, что ты называешь себя сыном медведя, – проговорил князь, успокаивая жеребца. Ветер переменился и доносил волчий запах, отчего кони тревожно ржали. – Он был сильно огорчен, когда ты исчез.
– Я не исчез. Вот он я. А это моя земля. Ты сам отдал мне ее, князь, за службу.
– Если считаешь себя зверем, то не можешь владеть ни землей, ни лесом, – резко ответил Мономах. – Я отдал это ловище человеку. Если того человека больше нет – земля снова моя.
Не желая больше говорить с лесовиком, он развернул коня.
– Поехали, Георгий.
– Я убил весной одного ловца, – растерянно прозвучали слова Медведя.
– Грозишь мне? – удивленно обернулся Владимир.
Медведь мотнул головой в меховой шапке и тяжело вздохнул. Смотрел не на князя, а в сторону. Мономах надолго задержал на нем взгляд. Наконец сказал:
– Зверь не знает за собой зла и не раскаивается в нем. Только человек. Это я тебе говорю, князь земли русской, правнук того князя, который, раскаявшись в злодеяниях, вывел Русь из звериного язычества!
Поваливший крупный снег заметал путь всадников, вслед которым еще долго, пока не скрылись за холмом, смотрели двое – человек в зверином обличье и крупный волк. Молчание их выражало разные чувства. Одному хотелось вернуться в лес и забыть о двуногих, потревоживших его охоту. Другой желал забыть о лесе, где впервые ощутил себя человеческим существом.
30
– Бродникам не подаем!
Прорезное оконце воротины захлопнулось. Дворский холоп поковылял с широкой лопатой через наметенный ночью сугроб к расчищенной дорожке.
– Кто стучался, Угоняй?
Из сеней дома глянула Настасья, завязывая концы накинутого на плечи пухового плата.
– Зря встрепенула, хозяйка, – размахнул лопатой холоп. – Бойничья рожа побирается. Таковых и на двор пускать невместно. В шкурах весь, а морда обросши.
– Ах ты песий брех, – всплеснула руками Настасья и, схватив свободную лопату у крыльца, древком приголубила раба по спине. – Струп чесотошный ты, Угоняй!
Холопья вотола умягчила ласканье, но рука у хозяйки была нелегкая. Раб втянул голову под ворот и сел в сугроб.
– Сколь раз твердила – привечать хоть бойников, хоть бродников! А если ж то весть от Добрыни?!
Высоко задирая по снегу ноги, Настасья ринулась к воротам. Но на полпути вдруг застыла от страшного грохота. Одна из тяжелых воротин, выломившись целиком, повалилась, застряла в снегу и встала в наклон.
На нее как на помост взошел Медведь. Постоял, оглядывая двор.
– Добрынюшка!!
Невесть как перепрыгнув в один миг нечищеный снежный простор, на груди у него забилась Настасья. Содрогалась в радостных рыданьях, тыкалась губами в мокрую бороду.