— Простите, я не сильно ушиб вас по лицу в прошлый раз?
— Навязался на мою голову, — недовольно буркнул проводник, вталкивая Федора в его купе и бросая на диван.
— Да вы, милый мой, дебошир просто, — иронично сказал Евгений Петрович.
— Не вы первый это заметили, — проворчал Федор и пожаловался на монахов: — Весь ихний буддизм — сплошная профанация запоя. А не признают, мерзавцы.
После этого он уронил голову на подушку, заснул и проспал до вечерних сумерек.
Проснувшись, Федор мрачно поделился с попутчиком, который сидел в той же позе, только вместо компьютера в руках была газета:
— Мне приснился Будда милосердия. Знаете, что он сделал? Принес мне пиво.
— Чем же вы недовольны?
Федора мучила жажда и сознание собственного бессилия. В этот момент он как никогда ясно понимал, что бессилен отделаться от самого себя — это навязчивое соседство собственного «я» начинало раздражать тем сильнее, чем дальше он удалялся от Москвы и своей прежней жизни. С другой стороны, было неясно, с кем именно соседствует его «я» и кого именно оно раздражает.
— Пиво оказалось теплым, — произнес он с гримасой отвращения. — Даже тут никакого милосердия. Сплошные иллюзии.
Заглянувший проводник, не помня зла, предложил чаю. Федор забрал у него все четыре стакана. С жадностью выпил два, в третий добавил сахар, а четвертый отдал попутчику.
— Удивительное дело, — заговорил он после. — В Москве у меня было множество знакомых буддистов и буддисток, и я ничего не имел против. Хотя, мне кажется, обыкновенное, сермяжное язычество русскому человеку должно быть ближе, чем забубенный дзен или извращения тантры. Но почему-то они — эти бритые ламаисты — кажутся мне совершенно неуместными, когда я думаю о Золотых горах. А ведь они там, вероятно, на каждом шагу попадаются?
— По моим сведениям, — ответил Евгений Петрович, помешивая ложечкой в стакане, — алтайские аборигены до сих пор пребывают в девственном язычестве.
— Шаманят? — восхитился Федор, обнаруживая интерес к теме. — Это хорошо. Вот найду себе самого девственного и дремучего шамана и попрошусь к нему в ученики.
— Для чего, позвольте узнать? — попутчик бросил на него взгляд, полный насмешки.
— Не смейтесь, — попросил Федор. — Я вам по секрету скажу… — Он заговорил тише. — Хочу избавиться от комплекса неполноценности. Каждого человека должно вести по жизни знание, для чего он рожден, это ведь так понятно. Я предполагаю, что у большинства это знание своей судьбы есть. Что-то наподобие врожденного, вставленного в голову оракульского билетика. На худой конец рекламного штампа из телевизора. Но у меня самого ничего такого нет. Я беспутен и бесперспективен. Думаю, это болезнь. Шаманы должны знать, как она лечится. А заодно уж фокусам их научусь, тоже ведь пригодятся, как вы считаете?
— Учитесь, Федор Михалыч, учитесь, — с невыносимо загадочным, вероятно, заимствованным у Джоконды выражением лица ответил попутчик.
5
На последней неделе февраля восемнадцатого года капитан Шергин сидел в вокзальном буфете Тюмени и пил отвратительный чай, имевший вкус грязной воды после мытья в ней посуды. Он вливал в себя четвертый стакан этой мути, наблюдая в окно за посадкой пассажиров на поезд. Среди толпы различались примелькавшиеся за последние несколько дней рожи шпиков. Позавчера по их наводке красные арестовали двух человек, желавших ехать в Тобольск. Их дальнейшая судьба осталась Шергину неизвестной, но он предполагал, что несчастных расстреляли. Наметанным глазом он узнал в них — по выправке и отточенности движений — переодетых офицеров. Они были неизвестны ему, но их арест тревожил. Еще неделю назад триста верст от Тюмени до Тобольска казались сущим пустяком, и вот неожиданное препятствие почти у цели. С поездов в сторону Тобольска снимали всех, кто вызывал малейшее подозрение. Накануне Шергин попытался нанять сани, однако не нашел ни одного мужика, пожелавшего рискнуть, — город был наводнен большевистскими осведомителями.
Он вышел из буфета, поднял воротник от разбойно свистящего в ушах ветра и направился на соседнюю улицу. Пройдя по ней несколько шагов, Шергин обратил внимание на стоявшую у обочины пролетку. Лицо единственного пассажира, закутанного в шубу, в лисьей шапке, показалось ему знакомым. Пока он вспоминал, где встречал этого человека, у пролетки возник вокзальный шпик, верткий мерзавец в английском пальто. Седок наклонился к нему, выслушал, ответил, затем велел извозчику трогать. Мерзавец-шпик нырнул в подворотню.
Шергин задумчиво двинулся по улице. Он вспомнил этого господина в пролетке и даже его имя. В уме стала понемногу, в общих чертах, обрисовываться картина, не сулившая ничего хорошего. Обладатель лисьей шапки, по фамилии Соловьев, был немного известен в петербургских оккультных кругах. Перед революцией он сделал кое-какую карьеру по военному ведомству, стал генеральским адъютантом. Но репутацию составил себе не этим, а недавней, с полгода назад, женитьбой на дочери убиенного Гришки Распутина. Слухи приписывали ему шпионское ремесло, для которого оккультные увлечения были превосходным средством, отпирающим многие двери и обеспечивающим доверие. Неудивительно, что ловкач затесался в самый центр политического клубка, состоящего из многих перепутанных нитей. Все эти нити вели, разумеется, к одному — к особе бывшего государя, и одну из них держал в руках Шергин. Впрочем, эта нить могла в любой момент оборваться. Вокзальные шпики находились в распоряжении Соловьева. Сам же он, на кого бы ни работал по своей основной профессии, безусловно, имел отношения с местными большевиками. Через эту мелкую сеть и мышь не могла бы проскочить к Тобольску.
Две недели спустя вся группа заговорщиков собралась в Тюмени. Они поселились на разных адресах и встречались на улицах, мимоходом обмениваясь сведениями. Только однажды, в самом конце марта, тяготясь бездействием, устроили общий совет в комнате, которую снимал у местного лавочника Шергин.
— Этот негодяй, надо думать, взял на себя роль заменителя Распутина, — горячился штабс-капитан Скурлатовский, ряженый под прогоревшего купчика. — Как будто мало нам было одного. Это семейство — злой рок России, попомните мои слова, господа. Как прежде Гришка цербером крутился у трона, так и его зять теперь никого близко не подпускает к уже свергнутым монархам. Кстати, не кажется вам, господа, зловеще-символичным, что деревня, откуда родом Распутин, стоит как раз на пути между Тюменью и Тобольском?
— Говорят, Соловьеву здесь покровительствует некий немецкий офицер, имеющий большой вес у местных комиссаров, — флегматично дымил папиросой поручик Любомилов, натурализовавшийся в городе под видом частного учителя.
— Я совершенно не удивлюсь, если он шпионит в пользу Вильгельма, — фыркнул Скурлатовский.
— По крайней мере это объясняет, откуда у него такая власть, — задумчиво шагая по комнате между стульев, проговорил Никитенко, единственный не военный среди них. — Ведь он, кажется, заявил, что без его позволения никто не может приблизиться к Тобольску?