Он вернулся в номер крошечной гостиницы, имеющей большое сходство с постоялым двором, упал в сапогах на постель, закрыл глаза. Вспомнил стремительно опустевший взгляд подполковника Борзовского, беспризорно пущенный гулять по накрытому столу, презрительную ухмылку Велепольского. Громко сказал:
— Болваны.
Дверь комнаты распахнулась. На пороге объявился денщик Васька, дурковатый, но преданный и непьющий.
— Ась? Звали, вашбродь?
— Сколько раз тебе говорил: «вашбродь» давно отменили. — Шергин открыл глаза и продолжал саркастически: — Завоевания «бескровной». Вот за что они воюют, болваны. Четыре пятых офицерского состава… Хоть с чертом, зато против красных. Знаешь, куда это заведет их?
Васька испуганно замотал головой, крестясь.
— Не.
— Верно, лучше тебе не знать.
— Сапоги-то, — Васька кивнул на ноги Шергина, — сымать?
— Не надо. Иди спать.
Васька поскреб в голове и посмотрел в открытое окно, выходившее на все ту же площадь. В доме напротив играла музыка, слышался громкий женский смех — местные б… слетелись на огонек. Для них не было разницы перед кем задирать юбку — красными или белыми.
— Ахвицеры-то… гудят, — сказал Васька. — Чего ж вы не там?
— Пошел вон. — Шергин запустил в него подушкой.
Васька пискнул и скрылся за дверью.
Лежа на кровати, Шергин пытался думать о жене и сыновьях, зимой переехавших по его настоянию из Петербурга в Ярославль, к ее отцу. Но образ маленькой худой женщины с испуганным лицом, которое война сделала похожим на птичье — из-за постоянного ожидания несчастья, — тускнел и затмевался видением роскошно полнотелой соломенной вдовы Лизаветы Дмитриевны, в чьих чертах дышала непокорная страсть, а в темных глазах дрожали искры, разжигающие пожар. Видение, усугубляемое звонким хохотом б… на улице, было настолько ярким, что Шергин застонал, вскочил с кровати и захлопнул окно.
Васька попытался снова сунуться на шум, но после грозного: «Не лезь, дурак!» исчез. Шергина мучила совесть, он намеренно терзал себя воспоминаниями о семье и в сто первый раз задавал бессмысленный вопрос: «почему все так мерзко». Ответ если и существовал, то где-то далеко, в глухих монастырских кельях, в дремучих лесных скитах, на святой горе Афон, в граде небесном, где светит солнце-Христос. Но не здесь, не в душе капитана Шергина, иссушенной четырьмя годами войны, не в замученной и замордованной России, которую самым наглым способом убивали, не на земле, где веют злые ветры и блестит черное солнце лжи.
Он достал из походной офицерской сумки сложенные листки, развернул и принялся перечитывать послание саровского отшельника Серафима, прославленного в святых пятнадцать лет назад. Письмо вместе со своей последней волей передал ему государь — именно ему, всех прочих участников заговора Шергин исключил сразу, взвалив всю тяжесть на себя одного. Он предполагал, что послание было вручено императору через посредников, сам же Серафим умер около века назад. К Шергину попала копия, сделанная кем-то из доверенных лиц государя. Вряд ли Николай стал бы показывать кому-то из семейства письмо столь удручающего содержания. Вероятно, он мог доверить его только постороннему и только предвидя близкий конец.
Сверху послания стоял наказ старца передать его «четвертому Государю, который приедет в Саров». Если бы Шергин прочитал письмо год-два назад, он счел бы это фантазмом, родившимся от искушения лукавого, либо видением апокалипсиса, но никак не тем, что уже совершается. «…Попустит Господь злодеям и их неправде. Земля Русская обагрится реками крови. Будет великая долгая война и страшная революция в России, превышающая всякое воображение человеческое. Будет гибель множества верных отечеству людей, осквернение церквей Господних, разграбление богатства. Великие бедствия настанут…»
«Но все это будет не случайно, а по определению Святой Троицы. Россия в руках Господних, склонись перед Его волей, выбери горькую чашу для себя и обретешь сладость небесную. Сойди с престола сам, когда подступят к тебе, а до восемнадцатого году ничего не бойся. В том же году, если станешь на крестный путь, поднимут на тебя руку неверные рабы. Не устрашись сего. Небесного Царя лживые рабы распяли для вечной славы Его. И земных царей убивать попускает Бог нечестивым для сияния сих избранников, для внушения потомкам и для вечной гибели убийц. Укрепись верой и жди терпеливо часа. Сокрушайся о России, но не противься Божьему решению о ней. Господь помилует ее и приведет дорогой страданий к большему величию. Через гибель придет ей спасение и воскресение. Послушай, государь, убогого Серафима и сделай, как говорю тебе. Молюсь о тебе и плачу, и радуюсь».
Послание блаженного старца, несмотря на простоту изложения, смущало Шергина жесткостью и беспощадностью. Ему была непонятна и неприятна мысль, что пути России определены и ничто их не изменит. Возможно, это роковое заблуждение. Серафимово пророчество подействовало на государя опасным образом. Очевидно, он даже не пытался предпринимать решительных мер против революционного смутьянства — это было слишком заметно в последние годы. Николай посчитал любые действия бесполезными и просто ждал развязки. «Как сочетать сие предсказание с духом христианской свободы? — спрашивал себя Шергин. — Это пророчество как будто антихристианское по существу. Оно лишило Николая воли, необходимой государю. Любовь Христа не неволит — это азы катехизиса. С другой стороны, что другое может обуздать взбунтовавшуюся против Бога Россию? Если кровь и муки, значит, реки крови — вот настоящая свобода. Но этого не может быть. Кровь — это рабство и страх, минутное торжество палачей, которые так же беспомощны перед собственной судьбой».
Ошибочны ли видения Серафима — этот вопрос третий месяц доводил Шергина до умопомрачения. Особенно ночами, после попыток говорить с подполковником Борзовским о том, что шапками большевиков не закидать и нынешние удачи белых вполне могут оказаться временными, а за ними последует позорное поражение. Он понимал всю глупость подобных разговоров с этим непробиваемым поклонником болтуна Керенского, самодовольно цеплявшим на себя красный бант в феврале прошлого года. Всякий раз, когда усилия Шергина разбивались о глухую стену изящного тупоумия подполковника, он задумывался над тем, не наказывает ли Господь иных предводителей Белого движения, лишая их разума. «Против большевиков» — довод в войне настолько слабый, что, прекрати красные грабежи и резню, народ побежит к ним за обещанными землей и волей. В противовес большевистским лозунгам, примитивным до гениальности и бесстыже-лукавым, нужно было выставить что-то такое же понятное и простое. Но о царе большинство этих господ и слышать не хотели: страшно боялись оскорбить чувства «освобожденной» черни и память прошлогоднего февральского беснования.
«В этой войне вообще слишком много странного и иррационального», — думал он. Ему грустно было сознавать, что аргумент большевистских зверств становится едва ли не главным козырем белых для привлечения симпатий населения. Но у коммунии тоже имеются козыри подобного рода, лишь опрокинутые в прошлое. Абсолютно лживые по сути, но даже большинством противников совдепии принимаемые за святую истину. По странной усмешке истории, краснозвездные дегенераты, с ног до головы замаранные кровью, больше всего плакались о «жертвах» самодержавия, которых оно гноило, морило и гнуло в дугу. Шергин вину царской власти видел в другом. Ей, разумеется, не нужно было «гноить» убийц и террористов на поселениях в Сибири, благодаря чему они лишь благоденствовали и плодились не половым способом. Просто-напросто следовало почаще вешать и расстреливать, как поступали с государственными преступниками во всех прочих странах «европейского концерта» и даже за океаном. Но державная неколебимая уверенность, что сибирские расстояния обезвреживают бесов революции, сыграла с русской монархией злую шутку…