— Я понесу, — заупрямился Олежек.
— Может, ему открылась дорога в Беловодье, — цинично хмыкнул Федор.
После унылого завтрака гуськом отправились в путь. Впрочем, унылым и квелым был только Олежек. Федор исподтишка наблюдал за Попутчиком. А тот обескураженным не выглядел, скорее наоборот. У Федора сложилось впечатление, будто Евгению Петровичу понравилось исчезновение Толика. Разумеется, он не показывал вида, и некоторую степень возбужденности можно было списать на чрезвычайное происшествие — если бы в ней не проглядывала чуточка азарта. Федор, однако, решил не придавать этому значения, чтобы не стать жертвой маниакальной идеи.
До середины дня они шагали по все тем же таежным перелескам и радужным альпийским лугам, иногда поднимались до каменистых взлобков, где царила скудная тундра с лишайниками и ползучим кустарником. Наконец забрели в кедровник, где решили передохнуть, и тут обнаружилась неприятность.
— А ведь мы были здесь вчера, — озираясь, немного нервно сказал Федор. — Я помню этот пень.
— Точно, — изумленно подхватил Олежек, — там впереди та опушка, где вчера обедали. Потом мы с Толиком колонка ловили, — с грустью добавил он и пошел проверять, на месте ли опушка.
Федор повернулся к Попутчику.
— И как это понимать?
Евгений Петрович вполне искренне пожал плечами.
— Видимо, когда искали этого болвана Толика, потеряли ориентиры. — Он задумался, теребя ощетинившийся за сутки подбородок. — Ну правильно. Как же я упустил это? Вчера мы подошли к той реке с запада, а сегодня, — он посмотрел на солнце, — идем на восток. Нам надо было идти вверх по реке искать брод, чтобы перейти ее.
Федор тоже задумался о том, почему никто из троих не сообразил этого раньше. Какое-то затмение нашло на всех из-за сгинувшего без следа «беловодца».
Вернулся Олежек еще более унылый.
— Нашел, — вздохнул он.
— Ну, раз нашел, значит, судьба нам тут обедать, — решил Попутчик.
Пока на костре варился суп из консервов, Олежек неприкаянно слонялся вокруг, только что лбом о стволы кедров не стучал.
— Не нравится мне все это, — вдруг сказал он. В его круглых глазах стояло выражение ужаса.
— Что тебе не нравится? — спросил Федор.
— Тревожно как-то. — Олежек передернул плечами и, сев на гнилую корягу, затосковал.
— Это бывает, — успокоил его Евгений Петрович. — Накатит ни с того ни с сего, пятый угол начинаешь искать.
— Я думаю, тоска — это основное человеческое чувство, — молвил Федор. — Так сказать, фон, на котором появляются и исчезают все другие чувства.
— Вот только не надо экзистенциализма, — попросил Евгений Петрович. — Посреди природы это как-то неуместно и, кстати, неумно.
— Ну почему же, — возразил Федор, — как раз здесь, на природе, острее чувствуется некая странная ностальгия, не находите? Я бы сказал, тоска по утраченному раю, если бы верил в его существование.
— Отчего же не верить, — произнес Попутчик. — Все мы приходим в этот мир, покидая рай.
Федор удивленно посмотрел на него.
— И давно вы пришли к такому убеждению?
— Видите ли, Федор Михалыч, с того возраста, когда я перестал носить короткие штанишки, мне было известно, что человек является на свет из блаженства материнского чрева. И вся эта ваша тоска — обыкновенные перинатальные переживания.
— А вы не классифицируйте мою тоску, — обиделся Федор. — Это, знаете, проще всего.
Их разговор прервал громкий вопль. Они вскочили, оцепенело глядя, как на орущего Олежека идет в полный рост огромный бурый медведь.
— Беги, — крикнул Федор, отступая к костру.
В руке у Евгения Петровича появился пистолет, но стрелять он медлил. Медведь, словно заметив оружие, коротко взрыкнул, замотал косматой головой из стороны в сторону и в один момент очутился возле Олежека.
— Стреляйте! — бешено заорал Федор.
Зверь махнул лапами, сгреб Олежека в объятия и издал торжествующий рев.
— Стреляйте, черт вас дери!
Евгений Петрович растерянно поднимал и опускал пистолет. Его рука заметно дрожала. Федор вытащил из огня толстую горящую ветку, приготовился защищаться. Но медведь, заломав Олежека, спокойно обнюхал его, рыкнул напоследок и на четырех лапах потрусил прочь, вихляя задом.
Федор бросил головню в костер и угрожающе пошел на Евгения Петровича.
— Какого дьявола вы не стреляли, если у вас есть оружие? Вы могли спасти его!
Попутчик убрал пистолет в карман куртки и зло сказал:
— Я не снайпер. Мог попасть в мальчишку.
— Отдайте пистолет, — потребовал Федор. — Я не хочу быть следующим.
— Я тоже. А у вас нет разрешения на оружие.
Федор взорвался:
— Какого же черта вы говорили, что медведи нас не тронут? Что у них полно еды!
— Не порите чушь! — в ответ заорал Евгений Петрович. — Медведь его не съел. Это какой-то сбесившийся шатун, — сказал он уже нормальным голосом, отвернувшись к лесу.
— Идите к бесу, — устало ответил Федор и направился к окровавленному телу. — Вам, кажется, все равно, что из четверых за один день осталась только половина.
Он наклонился над Олежеком и убедился, что тот мертв — голова была неестественно вывернута.
— Надо его похоронить.
— Медведь может вернуться, — сказал Попутчик. — Лопаты нет.
Они оттащили труп в подлесок и забросали ветками. Федор потушил костер, Евгений Петрович снова перераспределил продуктовый груз — теперь уже на двоих и взял котелок с супом.
До вечера они пытались выйти к реке, у которой ночевали, но так и не нашли ее. Вместо этого каким-то образом оказались в поросшей редкими соснами седловине между горными пиками, которые высоко вздымались, точно стража у ворот. На коротком привале Федор взял бинокль и принялся рассматривать остроугольно-зубчатую вершину горы, иссеченную ледниковыми шрамами. Увеличенные и приближенные линзами скалы, накрытые небольшими шапками снега, имели красный оттенок и напоминали Федору об окровавленном мертвеце, лежащем под ветками в кедровой тайге. Прогоняя эту страшную картину, он опустил бинокль ниже, на склон под седловиной. Там среди невысоких молодых сосен ему почудилось движение. Он повел биноклем чуть в сторону, увидел между стволами человеческую фигуру и пригляделся.
— Черт! — пораженно пробормотал он.
— Что там? — Евгений Петрович отобрал у него бинокль.
«Только этого не хватало, — подумал Федор с необыкновенной отрешенностью и сам же удивился ей. — Ну вот, кажется, у меня перегорели пробки и уже ничто не способно взволновать меня. Наверно, это и называется просветленным бесстрастием».