— Понял, вашбродь, — закивал староста, обнимая всхлипывающую на радостях бабу, — как не понять.
Метель незваным гостем стучалась в окно, залепляла его пригоршнями снега, стращала звериным подвыванием. Засыпая, Шергин думал о том, что надо составить донесение в штаб армии об этом происшествии, наводящем на интересные мысли. Еще он размышлял о том, что этому донесению не придадут никакого значения и вряд ли даже дочтут до конца. Мало ли теперь в Сибири поротых мужиков и баб, ставших жертвами офицерского удальства и, прямо сказать, шалопайства, а то и желания показать, чья власть. Но беда была не в том, что какой-нибудь юнец-офицерик или бывалый фельдфебель велят сечь бабу за отвергнутые амуры, а ее мужа за просьбу вернуть назад лошадь, взятую в подводу. Бедовой была тупая уверенность того и другого, что крестьяне должны быть еще и признательны за это своим избавителям от красной саранчи. Полгода назад было совсем по-другому. Тогда еще никто в армии не мог быть убежден в поддержке населения и даже в верности самих войск. Но несколько месяцев все изменили. Пришла уверенность в собственных силах, а вместе с ней и необъяснимая ненависть к мужику, которого сплошь и рядом подозревают в лояльности к большевикам. Было бы странным, если б крестьяне не начали в конце концов платить тем же, мечтать об избавлении от «белого нашествия».
Но главная и самая беспокойная мысль пряталась под этими верхними, словно желала отсидеться за чужими спинами, а потом улизнуть незамеченной, неспрошенной. Шергин ничуть не сомневался, что «помятый» мужиками офицер и его казаки не были ряжеными. И тем не менее они оставались в его глазах безусловными провокаторами. Хотя представление с поркой крестьян могло, разумеется, сойти за обычное явление. Могло. Но лишь до того момента, когда на сцене появилась загадочная золотая пирамидка. Интуиция сообщала Шергину, что пирамидка — пароль, позволяющий прикоснуться к некой дурно пахнущей тайне. Но только лишь прикоснуться, почувствовать кожей ее мертвящий холод, а не увидеть целиком, не заглянуть внутрь тайны, не разгадать.
И та же интуиция шептала ему, что не нужно включать золотую пирамидку в донесение. Вполне вероятно, по пути наверх, до штаба армии, а оттуда до штаба Верховной Ставки, таких пирамидок было натыкано немало.
За ночь намело по пояс. Из-за этого построение заняло вдвое больше времени, и примерным назвать его язык бы не повернулся. Солдаты тонули в снегу, перебирали руками, как пловцы, и хохотали во все горло. Офицеры сбились с ног, устанавливая порядок. Едва показавшееся на розовом горизонте солнце быстро скрылось за серой хмарью.
С рассвета Шергин намеревался переговорить с местным священником — просить отслужить молебен перед строем для поднятия воинского духа. Но с попом вышла неприятная оказия.
Церковь в селе стояла заколоченная, безъязычная — сброшенный со звонницы колокол лежал у стены несчастным забулдыгой, погребенный под толстым сугробом.
— Куда поп ваш подевался? — спросил Шергин старосту. Чтобы красные заколачивали церкви и скидывали колокола, — такого он еще не встречал и потому не ждал кровавых подробностей.
— Так это… умом тронулся.
Староста сделал страшные глаза и покрутил пятерней у головы.
— То есть как? — огорчился Шергин. — А храм досками кто забил?
— Он самый. Поп. Умом тронулся, дверь заколотил, колокол сбил. Бога нет, говорит. Прости Господи.
Староста перекрестился. У Шергина нехорошо заныло в правой половине головы, той, что пострадала от австрийской сабли.
— И отчего это несчастье с ним приключилось?
— Красные в реке хотели батюшку утопить, — доложил староста. — Связали и на веревке макали. Мы тебя, говорят, сейчас окрестим, как ты младенцев в корыте топил, так и мы тебя тоже. Все равно, говорят, никакого Бога нет. Прости Господи. А поп возьми и… тово. Как вынули его, орать стал, что нет никакого Бога. Ну и оставили его на берегу. Попадью жалко, — заключил он.
— Себя пожалейте, — жестко сказал Шергин. — Что ж вы за священника своего не вступились, как давеча за поротых? Смотрели, как его, будто щенка, топят, и глазами хлопали?
— Виноваты, вашбродь.
Староста попытался упасть на колени, но этому мешал сугроб.
— Не сметь! — сорвался на крик Шергин. — Не сметь передо мной на колени валиться, дурень! Перед Богом вину замаливай.
Высоко, по-журавлиному поднимая ноги, он пошел прочь от заколоченной церкви.
Выйдя к построенным ротам, Шергин махнул перчаткой, приказывая выступать, но случилась заминка. Перед строем вдруг возникла неопрятная фигура в ободранной рясе, с нечесаной головой, и пошла вдоль рядов, скалясь.
— Вот он, болезный, — покаянно вздохнул староста. — Вдругорядь от попадьи сбег.
Шергин оторопело рассматривал безумца: на лбу у него чернела угольная пятиконечная звезда, на груди болталась икона Христа с продырявленными глазами.
— Нету Бога. Никакого Бога, — громко возвещал он, пробираясь по утоптанному снегу. — Бога нет, ребятушки. Поповские выдумки. Никому не крестить лбы. Не ходить к попам на исповедь. Нету Бога.
Страшное впечатление, которое производил несчастный, заставило многих невольно перекреститься. Движение рук разгневало бывшего попа. Он подскочил к одному из солдат и злобно каркнул ему в лицо:
— Рука отсохнет!
Затем продолжил путь вдоль строя и, брызгая слюной, торжествовал:
— Нету Бога! За благословением пришли, соколики? Вот вам благословение.
Он прыгнул в снегу, перевернувшись к солдатам спиной, наклонился и похлопал себя по тощему заду.
— Вот вам благословение. Нету Бога! Поповское вранье.
Среди общего оцепенения пронесся женский крик. К безумному попу бежала простоволосая баба в накинутой шубе. Выбиваясь из сил, она вытаскивала валенки из снега, падала и снова бежала.
— Да что ж стоите, ироды! — взывала она к мужикам. — Тащите его домой, нечего глаза пялить.
Добравшись до сумасшедшего мужа, она энергично принялась стирать ладонью звезду с его лба. Поп ужом вертелся в ее, видимо крепких руках, ругался и богохульствовал. Подбежавшие крестьяне подхватили его за ноги и под руки и, брыкающегося, понесли. Попадья ныряла в сугробе рядом и рвала с груди безумца оскверненную икону.
«Вот так молебен о поднятии воинского духа», — тягостно подумал Шергин, скомандовав выступление.
Роты возвращались к железнодорожному полотну. На краю села в воздух взвилась стая ворон, проводив их злым граем, в котором слышались проклятия.
Даже офицеры шли молча. Не только разговаривать, смотреть в лицо другому никто не мог.
От юродивых пророчеств безумного попа веяло жутью и бесконечной темной тоской.
Барнаул, бывшая горнозаводская столица посреди алтайских степей, напоминал большую, некогда разбогатевшую, а теперь хиреющую деревню, засыпанную снегом по самые крыши, с возвышавшимися кое-где каменными «барскими усадьбами». Случившийся прошлой весной пожар выел в центре города огромную черную плешь. Сотни погорельцев, до которых ни у кого из-за смены властей не доходили руки, ютились в дощатых собачьих конурах, утыкавших пепелище. Остальные серыми тенями бродили по улицам, заглядывали в окна, подворовывали, сходили с ума, нанимались за еду на поденщину или шли к проруби на Барнаулке — топиться. Ватаги бездомных самого дикого и злобного монголо-татарского вида делали город похожим на разбойничье гнездо.