3
Алтай и прежде не скупился на яркость красок и художественные переливы оттенков. Но на высоте около трех тысяч трудно было ожидать чего-то, кроме черно-белого рисунка. Однако здесь тоже встречались вариации: опалово-синие пятна мхов, глянцевая ржавчина лишайников, киноварь скал, фиолетовые тени в складках горных пород, голубые ореолы ледников, салатные пучки травы, желтые увядающие маки. Как будто модный художник наляпал кисточкой разноцветные мазки и выставил свое произведение на поднебесный аукцион, где его могли вволю оценивать пролетающие по делам ангелы и гуляющие по облакам святые угодники.
Федор почувствовал себя одним из них, пробираясь по молочному туману облака, решившего отдохнуть на склоне. «В сущности, покорение горы не что иное, как паломничество, — вспомнил он свою старую мысль, — тут уже и до святости недалеко».
На третьи сутки восхождения он вплотную подобрался к верхней границе тундры, где мелкая жухлая трава клиньями врезалась в курумы — каменные осыпи и безуспешно пыталась взбегать на морщинистые скалы с шапками снега. К полудню четвертых суток Федор оказался в ледово-каменном мешке и до вечера обползал его стены в поисках пути. В сумерках он удачно провалился в узкую расщелину, уходившую наклонно наверх, будто лестница без ступенек. Заночевать пришлось здесь же, втиснувшись в поперечную трещину. О том, чтобы залезть в спальный мешок, нечего было и думать. «И для чего я терплю такие муки?» — спрашивал себя Федор, скрюченный в три погибели. В том же положении он исхитрился приготовить ужин — вскрыл банку консервной колбасы и наделал бутербродов. «Определенно, это у меня наследственное, — размышлял он. — С каждым часом я все сильнее ощущаю в себе гены полковника Шергина. Этого загадочного Франкенштейна с любящим сердцем и мистической судьбой… Но, с другой стороны, разве меня влечет наверх родственное чувство? Ничуть. Я совершенно свободен от подобной сентиментальности».
Тут ему пришло в голову, что он свободен вообще от всего — и именно здесь, на высоте трех с лишним километров это ощущалось как абсолютное счастье, тогда как внизу, на земле рождало лишь тоску неприкаянности. Это новое чувство свободы поразило Федора до глубины души. Он попытался увидеть себя со стороны: скорченный, забившийся, как таракан, в каменную щель, дрожащий от холода — и рассмеялся. Но смех тоже был счастливый.
Проснувшись рано утром, он доел бутерброды и решительно полез вверх. Трещина в скале кончилась лишь через несколько часов. Выбравшись из нее и сбросив рюкзак, Федор долго лежал на спине. По синему морю вверху медленно плыли белоснежные лодки; в них не было гребцов, но, очевидно, лодки точно знали, куда они направляются. В какой-то момент Федору стало казаться, что не лодки плывут, а он сам куда-то движется. И в отличие от них он пока не совсем понимал, к какому берегу его несет.
Потом он встал и увидел захватившую дух картину. Прямо перед ним начинался короткий спуск в крошечное горное каре, посреди которого лежал кусочек неба. И по нему так же медленно плыли умные белые лодки. От этого опрокинувшегося неба на какое-то время в голове у Федора все смешалось. Он вдруг перестал понимать, где кончается небо и начинается он сам — скольжение лодок, переходящее в его собственное движение куда-то, делало эту границу несуществующей.
Каре окружало разорванное кольцо заснеженных скал. Травы возле озера не было и само оно не парило, но Федор узнал место по описанию. Сотня солдат с полковником Шергиным пришла сюда другим путем, не тем, который достался ему, но завещание полковника, безусловно, ждало его здесь.
Он спустился в долину и подошел к берегу. Вода была прозрачна до самого дна. Положив руку на поверхность озера, он тут же отдернул ее — обожгло холодом.
Федор не торопился. Он собрал свой туристический мангал, нашел у озера немного мха, разжег костер. Поставил воду и сварил суп из концентрата. В первый раз за четыре дня наелся вволю и ощутил от этого необыкновенное блаженство.
Только после этого он принялся за поиски. Задача облегчалась тем, что прапорщик Чернов был хорошим наблюдателем и имел великолепную память. Спустя десятилетия после войны он с точностью воспроизвел в книге подробности ландшафта и обрисовал скалу, в которой полковник Шергин схоронил заветную шкатулку. В скале было углубление, похожее на раскрытую слоновью пасть. Запустив туда руку по плечо, Федор наткнулся на имущество полковника.
Лакированная шкатулка красного дерева не пострадала от времени. Он вернулся к костру, сел и раскрыл ее безо всякого положенного в таких случаях трепета. Кроме бумаг, в ней хранились реликвии полковника. Федор вынимал их по очереди и долго, с внезапной грустью рассматривал. Небольшого формата Евангелие, сильно запачканное бурой кровью. Пожелтевшая фотография — молодая женщина с двумя детьми. Медальон с завитком светлых волос. Чеканный образок Богородицы на шею.
Бумаги, ломкие на сгибах и потемневшие, он перебирал еще дольше. Их было слишком много, чтобы сразу разобраться. На одной вверху стояло имя «прот. Иоанн Кронштадтский». На другой внизу — «Николай». Следующая была адресована «четвертому Государю, который приедет в Саров». Федора охватило странное волнение.
Это не был восторг профессионала, заполучившего в руки нечто важное. Голоса предков на старых документах могут звучать ясно и громко, но все же это голоса из той реальности, которой уже нет и никогда не будет. На бумагах полковника Шергина были записаны живые голоса, они звучали из какой-то другой реальности, которая никогда не умирала и никуда не уходила. Она была здесь и всегда, и Федор почувствовал ее присутствие. «Как если бы в дверь дома, где живут старые замшелые агностики, постучался настоящий Дед Мороз», — подумал он.
Впрочем, себя он никогда не причислял к агностикам.
Федор развернул письмо полковника Шергина. Оно так и начиналось: «Моему потомку, который найдет эту шкатулку».
«Милый мой, далекий, незнакомый…»
Он продирался сквозь почерк, как через дебри. Шергин-старший выложил в этом письме всю душу — она текла непрерывным потоком, не оставляя места для абзацев и точек. Дочитав до конца, Федор почувствовал, как на глаза наворачиваются слезы. Он был во власти сожаления, светлой тоски и чего-то еще, чему и названия не придумаешь. Словно объял необъятное, и сам стал растянувшейся, истончившейся до предела оболочкой этого необъятного.
Смахнув слезы, он перечитал письмо заново.
«Мы свидетели гибели России, вам предстоит начинать все заново, наше свидетельство бессильно, пусть и выражено действием, войной против красной звезды, ваше свидетельство будет подкреплено силой взывания к Богу миллионов невинно погубленных, их будет еще много, теперь только начало, это новое свидетельство тоже будет воплощено в действии, но я не знаю каком, вы должны будете подняться выше, чем мы, теперь гибель не остановить, все, что мы ни делаем, только усиливает агонию, я больше не хочу в этом участвовать, я снимаю с себя бремя бессильного действия, теперь только смириться с Промыслом и посильно спасать то, что еще можно — жизни людей, веру, память…»