Ко дню восемнадцатилетия у Киёхимэ перебывало уже двадцать шесть любовников, которых, впрочем, правильнее назвать невольными сообщниками. От каждого из них, прежде чем приступить к сексуальному действу (во многих случаях впервые совершаемому с партнершей, а не в одиночку), она требовала подписанного полным именем свидетельства, что там-то и там-то в гостинице для свиданий (в каком-нибудь «Дворе измен» или «Замке томлений») он, обнаженный и изнемогающий от желания, смотрел на медленно раздевающуюся у противоположной стены и отражаемую со всех сторон в зеркалах Киёхимэ. Далее шло продиктованное ею описание «зрелых контуров» и «головокружительных долин» роскошного тела, составленное с помощью эпитетов и выражений, почерпнутых ею из остреньких американских любовных романов, втайне прочитанных в порядке подготовки к длительным послеполуденным марафонам ночью, при свете фонарика, под нежно-розовым одеялом.
«Зачем я должен писать эту чушь?» — спрашивал, затрудненно дыша, каждый избранник: письменная прелюдия неизменно — и в равной степени — как возбуждала, так и тревожила.
«Да так, просто хочу показать Элали», — небрежно отвечала Киёхимэ. И при мысли, что Элали, эта богиня с кожей цвета какао, прочтет нацарапанные им слова и, чего не бывает, в какой-нибудь грустный, дождливый, серебристо-серый денек захочет сама оказаться на этом месте, претендент сразу же забывал обо всей своей подозрительности.
План Киёхимэ состоял в том, чтобы собрать по крайней мере тридцать таких признаний, написанных каждый раз новым, дрожащим от возбуждения мужским почерком, а потом в неминуемый день, когда отец приведет в их огромный камакурский дом кандидата в мужья (выбранного, разумеется, без всякого учета ее мнения), небрежно бросить все эти письма на драгоценный столик резного дуба, стоящий в их отделанной на западный манер гостиной, и сказать приведенному жениху и его задирающим нос великосветским родичам: «Простите, но, думаю, прежде чем сказать окончательное слово, вам любопытно будет взглянуть вот на это».
Все шло по плану. Киёхимэ вот-вот должна была закончить колледж, запертая бронзовая шкатулка, в которой она хранила свои сокровища, буквально лопалась от скандальных писем, а Дайдзо Така уже суетился, подыскивая мужа для своей «малютки». И тут случилось нечто непредвиденное и страшное. Киёхимэ влюбилась.
Примерно в миле от камакурского поместья семейства Така на лесистом холме стоял древний храм, принадлежавший одной из наиболее строгих и аскетических буддийских сект. Никогда не бывая на службах, Дайдзо Така, однако, щедро покровительствовал храму. Раз в месяц двух монахов посылали к нему домой, и те приносили пожертвования в виде риса, овощей, денег и (если сезон был подходящим) винограда. Послушание было приятным, так как повар всегда готовил большую кастрюлю сукияки, заправленного мясом откормленных зерном и напоенных пивом бычков из Кобэ, и монахи — вегетарианцы, в лучшем случае, полувегетарианцы — счастливы были добавить к обычному своему суровому рациону немного животных белков. Во время трапезы и по ее завершении гостеприимный Дайдзо стакан за стаканом разливал вино, полученное с его Соколиных виноградников, названных так во славу любимой охотничьей птицы.
— Расплавленные рубины, — глубокомысленно вздыхали захмелевшие монахи: опьянение даже штамп превращает в перл мудрости.
Позже они шли восвояси, нетвердо ступая ногами в постукивающих гэта и продвигались вперед зигзагами, напоминая неустойчивые кораблики, которые бьет в корму крепкий ветер.
— Но мы не пьяны, — говорили они друг другу, — нет-нет, мы не пьяны. Языки развязались немного, а так все в порядке.
Однажды вечером двое монахов вернулись в храм до того нагрузившись кагосимским, которым потчевал их Дайдзо Така, что так и не добрались до келий. Мальчишка — разносчик газет обнаружил их на другое утро спящими возле ворот и источающими резкий запах говядины, пота и прокисшего сладкого винограда.
После этого случая настоятель решил, что столь желанная для всех обязанность доставлять в монастырь пожертвования Дайдзо Така будет раз и навсегда возложена на Анчина — монаха самого уравновешенного и отрешенного от мирского: стойкого трезвенника, всерьез воздерживавшегося от женщин и нелицемерно предпочитавшего растительную пищу, но, к несчастью, и самого красивого среди монахов. Высокий, стройный и мускулистый, он обладал гладкой, как янтарь, кожей, ясными, цвета крепкого чая глазами, смотревшими из-под густых бровей-бумерангов, носом с горбинкой и умопомрачительной, вызывающей сатори улыбкой, в которой блеск зубов сочетался с космической радостью. Киёхимэ никогда прежде не обращала внимания на приходивших в дом монахов («Эти нищие импотенты», — отзывалась она о них, заставляя прислугу в страхе шептаться у нее за спиной о дурной карме), но, впервые увидев Анчина, сразу почувствовала соединяющие их волшебные узы. «Это Он, — прозвучало в мозгу с абсолютной уверенностью. — Он мужчина, с которым я хочу слиться в любви, страстно и целомудренно, навсегда».
Когда Анчин пришел к ним впервые, она украдкой подсматривала за ним из-за раздвижной двери-сёдзи, а потом сидела у себя в комнате и мысленно беседовала с ним о зарубежных романах, театре Но и своей ненависти к отцу. Когда он появился во второй раз, разглядывала его из-за китайской ширмы (дикие гуси, летящие в лунном свете), а после его ухода грезила, лежа на постели, о том, как они идут, держась за руки, по лугу, покрытому ярко-оранжевыми азалиями.
И наконец, во время третьего визита, она перестала скрываться и была представлена. Предшествующая этому подготовка заняла три часа, и в результате она появилась в самом скромном из всех своих кимоно (дымчато-голубые журавли на фоне поросшей лишайником земли), с покрытой лаком сложной старинной прической, которую помогла ей соорудить одна из служанок, и готова была поклясться, что в момент ее появления в гостиной монах едва верил — от восхищения — своим глазам. Позже, когда он ушел, Киёхимэ погрузилась в дымящуюся горячую ванну и вспоминала восхитительные детали их встречи, заново проживая каждое сказанное слово, каждое грациозное движение, каждую искру, вспыхивавшую при встрече их взглядов. А еще позже легла в постель и попыталась отдаться эротическим фантазиям, но, к своему изумлению, не смогла продвинуться дальше прогулки — рука об руку — по маковому полю.
Когда Анчин появился в четвертый раз, Киёхимэ, в своем втором по скромности кимоно (облитые лунным светом бледно-голубые кролики на темно-синем фоне), сидела в чайной комнате рядом с отцом и, в качестве хозяйки дома, по всем правилам искусства, преподанного ей в порядке необходимой подготовки к замужеству, взбивала — перед тем как подать ослепительному монаху — чай, медленными движениями рук выполняя сложное подобие танца. Заметив, что он с нескрываемым восхищением следит за движениями ее гибкой и белой как алебастр кисти, она почувствовала бурный прилив радости оттого, что согласилась пройти скучный курс тя-но-ю— искусства чайной церемонии. Когда Анчин ушел, низко кланяясь в пояс и словно бы прячась от ее сияющих глаз, Киёхимэ отправилась к себе в комнату и легла так, словно монах лежал рядом с ней. Закрыв глаза, она мысленно ощутила прикосновение его робких, красиво вырезанных губ, потом представила себе, как они восхищенно снимают друг с друга одежду и предаются безумной, изумительной, полной поэзии любви.