Однажды вечером, сидя у туалетного столика и расчесывая свои прекрасные волосы, Кадзуэ вдруг услышала шум раздвигаемой входной двери. «Тадаима, — прозвучал голос мужа, — а вот и я». С готовностью вскочив, Кадзуэ поспешила ему навстречу. Не спросив, где он пропадал последние две недели и почему хотя бы не позвонил, она просто сказала: «Добро пожаловать, дорогой! Хочешь сразу же принять ванну или подать тебе чашку отядзукэ?» Но Рокуносукэ продолжал неловко топтаться у входа, и, глядя на его сильные плечи, подергивающиеся под тканью зеленой, как яблоко, спортивной куртки, Кадзуэ невольно вспомнила брошенных хозяевами щенков, пытающихся выбраться из бумажных пакетов, куда их засовывали. Она несколько раз находила такие пакеты на территории расположенного неподалеку храма. Однако монахи, чересчур озабоченные поисками озарения, отказывались возиться с подкидышами, хозяин дома, где жила Кадзуэ, запрещал ей держать у себя четвероногих, и она делала единственное, что могла: относила бедных щенят в приют для животных, а потом возвращалась в храм — помолиться за их крошечные души. «Вообще-то говоря, — сказал Рокуносукэ после минуты тягостного молчания, — я пришел за вещами. Но раз уж я здесь, почему бы и не принять быстренько ванну?»
И вот пока Кадзуэ упаковывала одежду, документы и прочее в два больших полосатых картонных чемодана, складывая рубашки так, как он любил (рукава внутрь, манжеты застегнуты), и стараясь не запятнать слезами аккуратно выглаженные белые носовые платки, Рокуносукэ нежился в горячей ванне, прихлебывая, прямо из горлышка, теплое дешевое сакэ. Мысли его при этом были с Руми, барменшей из Икэбукуро, которая в этот момент ждала снаружи, сидя за рулем своего потрясающего красного «мустанга». Он представлял себе ее светлые, пышные, как пионы, груди, прелестно неровные зубки и непередаваемо полные губы, напоминающие вздутые полипы на стеблях бурых водорослей. Во время первого свидания Рокуносукэ кусал эти губы, пока не брызнула кровь, и почти ждал, что раздастся шипящий звук вырывающегося из-под проколотой оболочки воздуха, такой, как извлекает из водорослей наступающий на них тяжелый сапог рыбака. «Ты потрясающе целуешься», — говорила она потом, осторожно облизывая пораненные губы, и ее горло мягко дрогнуло, глотая наполнившую ей рот кровь.
Руми только что получила в наследство ферму неподалеку от Саппоро, и они с Рокуносукэ отправлялись туда разводить скот и бурить землю в поисках нефти, предполагая, может быть, наткнуться и на золото. Ни нефти, ни золота в тех местах никогда не бывало, но Рокуносукэ не мог видеть пустого клочка земли без мысли о драгоценных металлах и драгоценном сырье, таящихся в его недрах. Посмотрев вниз, на свой маленький дряблый пенис, плавающий на воде как бросовый турнепс, он подумал: «С тех пор как мне исполнилось шестнадцать, эта смешная маленькая штучка определяет направление всей моей жизни», — и, снова перейдя к мыслям о Руми, с ее лицом школьницы и языком куртизанки, подумал, что, в конце концов, это и не такой уж плохой способ жить.
Когда они вновь оказались в прихожей, еще раз возникла неловкая пауза. Кадзуэ, опустившись на пятки, сидела у самой двери, Рокуносукэ стоял — по чемодану в каждой руке. «Не знаю, когда вернусь, — сказал он, — не знаю, вернусь ли вообще».
«Я буду ждать вас всегда, — опустив глаза в пол, ответила Кадзуэ. — И что бы ни случилось, навеки останусь вашей женой». Она коснулась лбом пола, стараясь, чтобы он не увидел ее слез, а когда подняла голову, Рокуносукэ уже не было. Он не закрыл раздвижную дверь, и Кадзуэ было отчетливо слышно, как хлопнула дверца машины, рассыпался долетевший из открытого окна легкомысленный женский смех, уверенно взревел мотор и взвизгнули отпущенные тормоза.
Надев свои гэта, Кадзуэ вышла в идеально ухоженный садик, посмотрела сквозь ветки любимого клена на кофейного цвета небо, усеянное множеством крошечных, слабо светящихся точек, и вспомнила то, что ей говорил Рокуносукэ: «Звезды всегда зажигают во мне надежду».
* * *
— Антракт, — объявил Спиро, указывая на пересохшее горло. Отхлебнув из своей чашки («Инглиш брекфаст», с лимоном, без сахара) и обнаружив, что чай остыл и утратил вкус, он сделал знак официанту: принести свежий. Они сидели на верхнем этаже «Травиаты», знаменитого кофейного заведения на задней улочке Гиндзы. Оно занимало отдельно стоящее каменное здание, увитое виноградом на манер старых домов где-нибудь во Франции. Внутри это был настоящий лабиринт из мебели темного полированного дерева, винтовых лестниц, банкеток, обитых бархатом цвета бургунди, и окон с наискось срезанными стеклами — гигантских призм, бросавших рассеянные радужные полосы на столы, лица, серебряную посуду. Долгие годы в «Травиате» звучала только оперная музыка, но теперь заведение перешло в новые руки и объявление в окне при входе гласило: «ВСЯ МУЗЫКА БАРОККО, ТОЛЬКО БАРОККО, БАРОККО — МУЗЫКА НА ВСЕ ВРЕМЕНА!» Когда Спиро приступил к своему рассказу, музыкальный фон составляла Сюита № 2 Генделя, в мажоре, потом стремительными переливами прозвучала написанная в миноре короткая вещица Корелли, а теперь каменные стены резонировали под мощным напором мажорного Концерта для трубы, струнных и клавесина, сочинения Телемана.
Мурасаки Мак-Брайд в упор смотрела на Спиро. Траектория направления света сместилась вниз, и лицо ее было наполовину в тени, но Спиро видел, что она улыбается. Лицо было мягкое, как созревший плод, и по губам блуждала безотчетная улыбка, заставившая его вдруг задохнуться при мысли, что… может быть… и она…
Нет, сурово одернул он сам себя. Скорее всего, ей просто понравился мой рассказ. И Мурасаки тут же заговорила.
— Я с большим удовольствием слушаю вашу историю, — мечтательно произнесла она, и Спиро вздохнул.
На улице, под окном, гнулись, касаясь земли под порывами раннеосеннего ветра (но не ломаясь), ветви плакучих ив. Прохожие, с развевающимися на ветру волосами, с трудом проталкивались по узким, забитым спешащей толпой тротуарам: служащие в строгих синих костюмах, школьницы в полосатых матросках, мальчишки-разносчики в белых фуражках и высоких башмаках на деревянной подошве, одной рукой с жонглерской ловкостью удерживающие стопку мисок с горячей лапшой или суши, другой — ведущие за руль велосипед. Шоферы блестящих «инфинитис» и «ниссанов» с руками, обтянутыми белыми перчатками, слушали по ярко-желтым транзисторам транслирующиеся в это удобное время репортажи с матчей по борьбе сумо, поджидая, пока появятся (выйдя с важного совещания или от пышнотелой подружки) их шефы. Где-то вдали оптимистически настроенный торговец жареным бататом протяжно выкрикивал «Яакииимо!» (хотя зима — сезон для его товара — была еще далеко и он мог надеяться разве что на случайного покупателя, страдающего замедленным метаболизмом или остро развитым чувством ностальгии) и толкал вдоль по улице свой лоток, над которым клубился горячий пар. Какой-то мужчина в смокинге, выйдя из двухместного «ауди-5000», поспешил к дверям маленького и, безусловно, ему принадлежащего ресторана, зажав под мышками по кувшину «скрипа» — не содержащей молока кремообразной добавки к кофе, чье название вызывало у иностранцев немало приступов смеха.
— Скрип в обеих руках, — пробормотала Мурасаки Мак-Брайд, глядя на эту картинку. Играя словами, она переиначила знаменитую японскую метафору «цветы в обеих руках», и, разгадав это, Спиро сообщнически кивнул, а потом снова погрузился в себя, и его мысли скакнули к моменту, когда он в первый раз осознал, что влюблен в свою легендарную патронессу.