Предполагая, что нам предстоит Серьезный Большой Разговор, я пришла в замешательство, когда он протянул мне керамический кувшинчик с носиком в виде клюва птицы.
— Пойди налей в него воды, — сказал он. (Ни пожалуйста, ни кудасай, ни онэгаисимас.)
Прошлепав по деревянному полу холодной прихожей, парок от дыхания — впереди, как призрак указывающей дорогу служанки, я дошла до расположенного рядом с уборной крана, вода из которого добывалась с помощью ручного насоса. Наполнив до краев кувшин-птичку, я налила на руку немного ледяной воды и кончиками пальцев смочила горящие от усталости веки. Потом, неожиданно вспомнив питьевые фонтанчики в виде драконьих морд, стоящие у ворот синтоистских храмов, чтобы паломники могли очиститься от скверны и только потом уже обратиться к богам с какой-нибудь практически не исполнимой эгоистической просьбой, набрала воды в рот, прополоскала его и выплюнула.
Когда я вернулась в комнату, Гаки-сан сидел на полу, медитируя. Я приблизилась, он открыл глаза и, ни слова не говоря, взял у меня кувшинчик и начал, время от времени подливая несколько капель воды, растирать палочку черных как смоль чернил во впадине украшенного китайскими арабесками овального камня.
— Готово, — сказал он, когда чаша каменной чернильницы почти вся заполнилась темной блестящей жидкостью, чья поверхность, поблескивая, мягко отсвечивала всеми цветами радуги. — Теперь разденься.
«А я-то уж думала, что ты никогда не попросишь об этом!» Конечно, я этого не сказала, и вообще не сказала ни слова. Стараясь, чтобы движения были как можно естественнее, я сначала стянула с себя фланелевую рубашку, а потом освободилась от шелковых с кружевом трусиков. Оказавшись теперь перед ним совершенно нагой, я вдруг застеснялась, ведь он был по-прежнему в устрашающе великолепном облачении, а основной закон цивилизации почти всегда дает одетому несомненное преимущество перед голым. Я совершенно не понимала, что происходит, но в этот раз меня не захлестывали эмоции. Я просто ждала, что же будет, и радостно чувствовала: вот она, Моя Жизнь, и она восхитительна.
— Закрой глаза, — попросил Гаки-сан. — Сначала будет немножко холодно.
Я закрыла глаза — и ждала. Прошла секунда, и по руке поползло что-то холодное и влажное. Какое-то мгновенье мне казалось, что это язык Гаки-сан, потом я поняла: это кисточка, которую он обмакнул в черные чернила. Что, собственно говоря, он делает? Призрачная картина возникла перед глазами — сцена из старого японского фильма ужасов, виденного мною когда-то в Гонолулу по телевизору. Там старый священник писал на теле слепого лютниста сутры, которые в нужный момент защитят его от злых призраков. К несчастью, он забыл про уши, и разъяренные призраки оторвали их. Может, сейчас меня покрывают магическими письменами, необходимыми для защиты от мстительного духа несчастной горничной?
Я чувствовала, как, покончив с одной рукой, кисточка перешла на другую, потом к груди; поработала с первой, взялась за вторую — я судорожно глотнула: желание неожиданно вспыхнуло с прежней силой.
— Теперь встань, — приказал Гаки-сан и начал покрывать письменами тело и лицо, не забыв и про уши. Когда все было кончено, я дышала уже с трудом и плохо справлялась с бурно вздымающейся грудью.
— Так, все в порядке. Открой глаза.
Я подчинилась. Было такое чувство, словно я возвращаюсь издалека и пробыла там долго-долго. Осмотрев себя, я увидела, что все тело покрыто сложной каллиграфической скорописью. Различить можно было только синусовидный санскритский иероглиф, читающийся как «а» или, как я предпочитала называть его, «ах», много раз виденный мною на свитках в храмах, о которых мне приходилось писать.
— Можешь нарисовать так? — спросил Гаки-сан, изображая именно этот иероглиф на обложке моей новенькой зеленой, как мох, записной книжки и вручая мне кисточку. Я постаралась запомнить простое соединение петель и загогулин, потом, открыв книжку, собственноручно сделала на обороте обложки несколько неуверенных мазков.
— Прекрасно, — великодушно похвалил меня Гаки-сан. — А теперь нарисуй мне это по всему телу — так же, как делал я. — Голос его был так холоден, движения настолько сдержанны, а весь облик так далек от мирского, что меня пронизала вдруг ужасная мысль: я-то предполагала, что он простил и нас ждет ночь любви, а весь этот ритуал, может быть, вовсе и не означал грядущего сверхъестественного слияния тел и душ. Может быть, это просто зашита от привидений, и, разрисовав себя соответствующими письменами, мы целомудренно оденемся и разойдемся по своим одиноким постелям.
Глядя, как Гаки-сан снимает свои роскошные одежды, я просто умирала от желания. На нем была красная шелковая набедренная повязка, и, когда стало ясно, что он не предполагает снимать ее, я спросила:
— Ну как, начинать?
— Да, пожалуйста, — сказал он, опускаясь передо мной на колени, и я поняла, что любовный сценарий — к сожалению, не для нас. Всего несколько дюймов разделяло сейчас наши лица, но у него даже в мыслях не было уничтожить этот зазор поцелуем.
И я начала рисовать «ахи». Сначала робко, но потом все увереннее, смелее. «Любовников всюду тринадцать на дюжину, но любовь найти трудно», — процитировала я мысленно свою склонную к лапидарным сентенциям прародительницу. Стоявшего передо мной удивительного мужчину я любила, хоть и знала, что он вряд ли станет моим любовником. Экстазом, в котором сладость и горечь неразделимы, было покрывать паутинкой значков теплую золотистую кожу — в десятый день десятого месяца, перед залитым лунным светом окном-колокольчиком. И (забывая о моем неуместном желании) в глубине сердца я радостно растворялась в экзотике этих странных минут, не понимая ни что я делаю, ни зачем.
Покрывая узором руки, ноги, спину и грудь Гаки-сан, я старалась видеть в них не живую мужскую плоть, а некий бесчувственный холст, предоставленный мне для детски-неуклюжих упражнений в каллиграфии. Разрисовывая его лицо, я старалась не видеть лица мужчины, к которому меня тянет, а сложное соединение поверхностей, представляющее дополнительную трудность для моей кисти.
— Теперь уши, — сказала я, гадая, видел ли он тот фильм («Кайдан», вот как он назывался, или нет, пожалуй, «Квайдан»). Вспомнив о нем, я вдруг поняла, что наша беседа имела какой-то вневременной характер. В ней не было ничего от обычных, свойственных поп-культуре упоминаний книг, фильмов, песен, телепередач.
Пока я рисовала, Гаки-сан все время молчал: сидел, опустив глаза, в позе глубокой медитации. Наконец я закончила разрисовывать его великолепную мужественную шею, мускулистую, с хорошо прорисованными узлами сухожилий и отчетливо проступающим сквозь шелковистую, цвета слоновой кости кожу адамовым яблоком. Теперь все, кроме зоны, скрытой алой набедренной повязкой, было покрыто чернильными знаками.
Никаких мыслей о сексе, объясняла я себе, это просто еще один кусок ткани, который нужно разрисовать. Но, несмотря на эти рассуждения, руки, медленно совлекавшие алую шелковую повязку с крепких и сильных чресел, дрожали. Ни за какие блага не опишу я впечатлений от увиденного, когда набедренная повязка упала на пол, или волнения, испытанного от прикосновений кончика дрожащей кисти к прекрасному источнику плодородия, мне этого так же не хочется, как не хотелось бы, чтобы он непринужденно болтал с каким-нибудь незнакомцем о форме моих грудей и чувствах, которые он испытывал, покрывая их санскритскими «ах». Достаточно сказать, что томившее меня желание не исчезло: ничуть.