– Я думаю.
– Ты страдаешь, а не думаешь. Твои страдания…
– Человек, два человека, сто человек – с ними можно говорить. Но я не равна большим процессам. Происходят вещи, с которыми никто не справляется.
– Никто не пытается. А ты не веришь в себя. И города умирают.
– Потому что я не верю в себя?
– Города, случается, умирают. И миры умирают, не только города.
– У меня нет слов.
– Ну так ищи. Ты же воспитана в правильной схоластической традиции. Схоластика исходила из языковых интуиций, потому что ее интересовала реальность, стоящая за словом. Возможно, реальность, стоящая за словом, и есть, собственно, реальность.
– Язык порождает жизнь?
– Порождает, порождает! Только он и порождает, если, конечно, не жить в естественнонаучной парадигме. Ты плачешь?
– И язык умирает…
– Он-то первый и умирает. А потом уже умирает все остальное. Почему ты плачешь?
– Я не плачу.
… И тонкое зубчатое колесико какого-то механизма, вращаясь против часовой стрелки, уходит в глубину.
Иванна плакала – первый раз за последние пять лет, и видела, как гаснут один за другим дрожащие и размытые источники света.
В принципе, можно было уходить. Фонарик помигал немного и погас – очень некстати перегорела лампочка. Иванна пошла вслепую, продираясь через какие-то кусты, вышла на дорогу и остановила машину.
В гостинице она легла на свою кровать, укрылась тонким шерстяным одеялом и уснула – было около двенадцати ночи, и небо за окном наконец-то прояснилось.
Пиво они допили и рыбу доели.
– Так я не понял, почему ты так довольна в результате? – спросил Виктор. – Потому что поняла, как ты говоришь, «на материале» то, что знала и раньше?
Иванну от выпитого пива стало познабливать. Или это не от пива? Заболела она, что ли, «сидя на вершине холма»?
– Ну что ты молчишь? – Он ходил вдоль стены и рассеянно трогал рамки картин, как бы выравнивая их.
«Очень много таких городов, – думала Иванна. – И все очень плохо на самом деле, хуже некуда. Кто, спрашивается, может преодолеть свои же собственные принципы? Никто. Даже… Да, никто. Поколение, ну, два поколения… И не из-за чьей-то злой воли, а потому что так устроено».
– Да я и не довольна вовсе, – возразила Иванна. – Просто у меня глупое выражение лица. Пані трохи дурнувата. Ты обещал отвезти меня домой.
– Хочешь, я тебе спою? – вдруг неожиданно для самого себя предложил Виктор. – Правда, я уже лет десять не пел, у меня, наверное, и гитара рассохлась.
– Ну так и не пой, – нисколько не заботясь о тактичности, обронила Иванна. – А просто отвези меня домой.
Но он уже нес из спальни гитару и дул на гриф.
Звучание было хорошим. И голос у него был хорошим – глубже и глуше его обычного тембра:
…Он перед людьми назывался врачом,
поэзия ни при чем,
но ведал о нем проницательный свет:
мэтр Франсуа – поэт.
Над каждою строчкой проблему проблем
решал Франсуа Рабле:
Не как заработать посредством пера,
А как избежать костра…
[4]
Она смотрела на неправильное и очень милое, с ее точки зрения, лицо Виктора – даже зимой загорелое, с большим носом и с этой его ухмылочкой, которая, пожалуй, прорвется, даже если ему сообщат о приближающемся Апокалипсисе. И вдруг поняла природу своего героического сопротивления. Не из-за Петьки, конечно, потому что прошло уже больше десяти лет, а она тоже человек, хоть и не очень похожа… Кто так говорил? Ах, да, так говорил их декан в десятом классе Школы, представляя Юрия Михайловича Лоу – преподавателя истории западноевропейской научной мысли:
– Слушайте его внимательно, вопросы задавайте. Он ведь тоже человек, хотя и не очень похож.
Ей с ним хорошо. Вон как он не хочет везти ее домой. И ее это развлекает и не раздражает. Но от его присутствия она не чувствует маленьких веселых электрических разрядов в крови. Когда-то дедушка Эккерт, только приехав, стал свидетелем шумной сцены: лохматая, мокрая вся с ног до головы, пятнадцатилетняя Иванна, перегнувшись через подоконник второго этажа, бросает на хохочущего Петьку сразу два связанных между собой и наполненных водой воздушных шарика и, что замечательно, попадает прямо ему под ноги. Эккерт посмотрел на Иванну, бессильно висящую поперек подоконника, на Петьку, который сидел в луже воды, тряс головой и скисал от смеха, и сказал:
– Ивон, милая, как я тебя понимаю: в жизни главное, чтобы было с кем поржать.
Она уже не ищет себе счастливого мира. В лучшем случае ее мир будет спокойным и безопасным, но скорее всего – напряженным, с плотно пригнанными днями и годами. А счастливым – уже, наверное, никогда.
– Отвези меня домой.
В автомобиле Виктор, не отрывая глаз от скользкой заснеженной дороги, произнес:
– Один наш общий знакомый… неважно, кто… назвал тебя машиной. «Машина, – сказал он. – Никакой лирики». Потому что ты поздоровалась с ним, но, по-видимому, не стала оживленно болтать. Я понимаю, ты больше ничего не делаешь из вежливости – тебе просто некогда. Поэтому, когда мы с тобой треплемся по три часа кряду, я думаю, этого требует твоя внутренняя суть.
Иванна промолчала.
– Я тоже давно ничего не делаю из вежливости, – продолжал Виктор, – экономлю время. В это сэкономленное время мы с тобой и разговариваем.
Дома она заварила зеленый чай с жасмином, долго сидела на кухне, забравшись с ногами на маленький кожаный диванчик, и смотрела прямо перед собой. Там, куда она смотрела, стояло свежее, очень солнечное утро, и на плитах балкона, на низком деревянном столе были разбросаны пятна света, прорвавшиеся сквозь ребра солнцезащиты. На столе лежали пучок укропа, половинки помидоров и редиска россыпью, а в центре стояла поллитровая баночка густой розовой сметаны. Вечный берег. Вечная редиска под незаходящим солнцем. Сметана, которая никогда не скисает. Миражи одиночества…
Ей пришло вдруг в голову, что раньше она никогда не задумывалась о природе естественного света. Не о физической природе, а о метафизической. Как человек связан со светом, что с ним делает солнце и почему утро вечера мудренее? Что мы видим, когда думаем о Боге? Безусловно, мы видим свет.
E-mail от Эккерта был недельной давности. Дед писал о том, что неожиданно впервые понял: он ничего не понимает про людей, про их пути, траектории, цели. Даже не понимает, о чем они говорят. И ему все время темно.
Алексей
Рукопись
«В городе Чернигове на своих огородах люди до сих пор откапывают керамику одиннадцатого века. Чернигов – тихая зеленая провинция, которая стоит на жирных культурных слоях, на Антониевых пещерах, на густом перегное языческой Руси, на границе между заговоренным украинским Полесьем и брянскими сосновыми лесами. Я родился там сорок лет назад в единственном на весь город трехэтажном роддоме, зимой. Тогда были снежные зимы, не то что сейчас, и я думаю, что мама лежала в чистой некрасивой палате, в которой пахло хлоркой и компотом из сухофруктов, смотрела, как идет снег, ждала папу и радовалась, когда меня приносили кормить.