– Саша, – сказала она, – я принесла тебе яблоки.
Если бы я увидел привидение, то испугался бы меньше. Я вцепился в подоконник и мгновенно стал совершенно мокрым – футболка прилипла к спине, по лбу поползли капли пота. Она была в белом халате поверх красного свитера, смотрела на меня своими шаманскими глазами, и пауза становилась фантастически неприличной. Просто отчаянно неприличной. Неприличнее ее стало только то, что случилось потом. А случилось вот что – она взяла меня за рукав пижамной куртки и молча потащила за собой. Свернула за угол, за сестринский пост, подошла к белой двери – к одной из многочисленных белых дверей, достала из кармана ключ и открыла ее. (Потом она призналась мне, что в тот день дежурным врачом была ее подруга Ленка – единственный человек в мире, которому она, роняя слезы в рюмку коньяка, призналась, что преступно и лихорадочно влюбилась в своего ученика. «Так сосредоточься на главном, – посоветовала Ленка. – И тебе немедленно полегчает». «Это на чем же?» – спросила несчастная Галя. «Вот дура… – жалостливо вздохнула Ленка. – Прямо сил нет смотреть».)
Закрыв за собой дверь, мы попали в параллельный мир. В нем были письменный стол, вешалка и кушетка. Галя сняла очки и положила их на стол. Я тоже снял очки и тоже положил их на стол, но чуть не уронил ее очки – так тряслись мои руки. И мы стали целоваться. Для того чтобы понять, как нужно это делать, мне хватило секунды. Мы целовались, стремительно сходя с ума, хрипели, задыхались, кусали друг другу губы. Говоря сегодняшним языком, она трахнула меня. Но тогда так не говорили. Как говорили тогда, я почему-то не помню. Но это не важно. Кончилось же все тем, что мы сломали кушетку.
Лежа на сломанной кушетке и рискуя соскользнуть с нее на пол, мы говорили друг другу совершенно безумные вещи. Совершенно безумные, волшебные и неприличные. Потом она замолчала. Потом сказала:
– Меня посадят в тюрьму.
– За что? – испугался я.
– За растление несовершеннолетнего.
– Меня?
– Тебя.
– Не бойся, – сказал я и прижал ее к кушетке своим телом. Я смотрел на нее сверху – на ее мокрую челку, глаза и губы. – Не бойся, – повторил я и поцеловал ее в горячую пульсирующую шею, – никто ничего не узнает.
С этого дня я начал выздоравливать, я ел и спал за троих, слонялся по больничному коридору и пытался читать Грэма Грина. Галя приходила еще дважды, но без последствий – подруга Ленка слегла с банальной ангиной, и рассчитывать на ее благословенное дежурство мы не могли.
– Тебе попало от подруги за кушетку? – спросил я Галю, пытаясь незаметно установить с ней хоть какой-нибудь тактильный контакт – коснуться пальцами запястья, губами – уха, коленом… Ну и так далее.
– Нет, – засмеялась она, отодвигаясь. – Не трогай меня, мы же практически в селе живем, здесь все друг друга знают… Ленка сказала, что за кушетку нам надо дать медаль, на которой должно быть написано что-то вроде «За беспримерный героизм на линии огня» или «За мужество в борьбе с предрассудками».
– То есть она не считает, что ты растлила малолетнего?
– Она считает, – улыбнулась Галя, глядя на меня снизу вверх своими дикими рысьими глазами, – что я люблю очень хорошего мальчика. Умного и красивого. И я тоже так считаю.
– Выходи за меня замуж, – сказал я ей и почувствовал, как защипало под нижним веком.
– Я замужем, – ответила она.
Белые деревья за окном дрогнули и стали как-то стробоскопически распадаться на части. Внезапно и сильно заболело горло.
– Сашка! – позвала она.
– Ты его любишь? – спросил я глупо.
– Ну конечно, – кивнула Галя.
Я ничего не понял. Сейчас-то, конечно, понимаю, что она мне не врала как в первом, так и во втором случае, что любовь – загадочная штука и допускает еще и не такое. Но тогда я был убит. Я повернулся к ней своей независимой спиной и пошел в палату. Накрылся одеялом с головой и разревелся так, как не плакал даже в раннем детстве. Вот как меня развезло.
Ее муж к тому времени второй год работал в Торонто, в каком-то продвинутом биофизическом исследовательском центре. И как выяснилось, Галя должна была уехать к нему. Я умирал, когда видел ее. И она это поняла. А потому пошла к директрисе, положила ей на стол заявление об уходе «по собственному желанию» и выслушала от нее пламенную речь о безответственности молодых педагогов, которых и педагогами-то назвать нельзя, поскольку они способны бросить класс в разгар учебного года, и что она, преподаватель физики Галина Михайловна, недостойна гордого звания советского учителя.
– Так я и не учитель, – напомнила Галя. – Я – физик-теоретик. Вы же в курсе.
Я увидел, как она шла через заснеженный школьный двор – в зеленой куртке с желтым шарфом, с большой рыжей кожаной сумкой на плече. Затем остановилась, натянула перчатки, обернулась и помахала рукой.
– Что, Саня, хреново? – спросил подошедший сзади Димка Костин.
Я внимательно посмотрел на него – в его глазах не было и тени иронии. И кивнул:
– Хреновей не бывает.
– Спорное утверждение, – задумчиво произнес Костин. – Где предел хреновости, не знает никто. И ты, Владимиров, тоже не знаешь…
Она пришла ко мне в три часа дня на следующий день. Вошла в прихожую, мягко отодвинула ногой нашу приставучую кошку Дашку и холодными сильными пальцами сжала мои запястья.
– Ну уж нет, – сказала она. – Ты – мой мальчик. Мой любимый мальчик. Умный и красивый. И лучше тебя нет на целом свете. На каком, спрашивается, основании я должна об этом забыть?
– Ни на каком, – согласился я, проваливаясь куда-то в пространство солнечного зеленого луга с капустницами и пастушьей сумкой, одновременно думая о том, что на плите стоит недожаренная яичница, что родители придут только к семи и что Дашку надо бы запереть в ванной.
Галя была решительной девушкой, маленьким монголо-татарским нашествием, которое не останавливается ни перед чем. Она сняла половину дома в частном секторе, встречала меня из школы и кормила какой-то невероятно вкусной едой, весенними вечерами мы жгли костер во дворе, заросшем смородиновыми кустами, и жарили сардельки на шампурах.
Однажды Галя лежала на лавочке, глядя в небо, и, раскачивая джинсовой ногой, рассказывала мне, почему Декарт поссорился с Ньютоном, а Ньютон, в свою очередь, поссорился с Лондонским Королевским обществом, а я чувствовал, что в моей жизни запоздало наступило странное, но, безусловно, счастливое детство.
– Я скоро уеду, – сказала она вдруг, прервав лекцию об истории формирования естественных наук.
– Не скоро, – беспомощно возразил я, – в декабре только!
Она промолчала.
Нам не хватало дня, а вечером мне нужно было возвращаться домой. Я раздваивался. Одна моя часть, как казалось мне, все равно оставалась в доме со старым комодом, жестким диваном и хозяйскими подшивками журнала «Огонек» за последние десять лет. В конце концов я позвонил домой и соврал Лилии Ивановне, что переночую у одноклассника.