Постольку, поскольку приходится жить в мире, где главным искусством для нас является имитация, подобное желание вполне осмысленно, но мало кому придет в голову всерьез практиковать такой подход. Именно это желание заставляло ее все время находиться как бы в охотничьей стойке, быть как гончая, выслеживающая птицу, – в состоянии внутренней упругости и молчаливого терпения.
Студенты постоянно рассматривали ее – как некое существо. Они, наверное, чувствовали в ней какую-то тайную асоциальность – она была безразлична к нормативным житейским сценариям, даже лучшим из них.
Она, разумеется, старалась держать окно в другой мир открытым. Они, конечно, этого не понимали, но непосредственно (интуитивно) воспринимали ее так, как воспринимали бы говорящую игуану, которая случайно (от сырости) завелась в аудитории. Или как если бы Иванна прилетала на лекции на метле и как ни в чем не бывало, пересаживаясь с нее в преподавательское кресло и щелкая замочком черного кожаного портфеля, говорила: «Начнем, пожалуй…»
Самое главное, что они, в конце концов, слушали ее.
* * *
«Лучше бы я эмигрировал в Новую Зеландию, спал бы там в гамаке и пил портер по вечерам…» – вне всякой связи с предыдущими своими мыслями, вообще неожиданно для себя, подумал человек, сидящий в глубоком зеленом кресле. Он отражался в стеклянной дверце шкафа напротив, а в каждой линзе его очков отражался, в свою очередь, весь шкаф и часть комнаты – он видел это в отражении. Человек сидел и держал в руках телефон, который сообщал ему, что «абонент недоступен». Только она ему может звонить, он ей – нет, она вне зоны связи. И в ее гостинице в этом захолустье не работает стационарный телефон. Сломался.
Человек казался себе смешным, хотел расслабиться – и не мог. Сейчас она позвонит, потом он встанет, с хрустом потянется во весь свой рост и пойдет варить кофе. Когда позвонит Иванна… Кстати, она может и не позвонить – как вчера. Тогда он в какой-то момент все-таки пойдет и сварит кофе, но с совершенно иным чувством, и, в конечном итоге, рано ляжет спать, чтобы проснуться с надеждой, что все равно с ней будет все в порядке. Что она не простудится, не сломает ногу, не даст себя убить. Это было очевидно для всех, кроме него, – он всегда переживал за свою Иванку и тихо злился, когда Димка с Валиком в сотый раз говорили ему, что она по своей природе предназначена для того, чтобы выходить из любых ситуаций живехонькой и здоровехонькой. В конце концов, такова ее работа, она должна… «Кому, – тихо спрашивал он, – кому она, собственно, должна? И что должна?»
«Кому она должна и что?» – вдруг с неким холодом в висках подумал человек и закрыл глаза, чтобы не видеть свое отражение. Риторическое общее место вдруг неожиданно для него превратилось в правильный вопрос. Она ведет себя так, как будто… Отдает долги? Нет, неточно. Как будто исполняет долг. А он чувствует при этом, что отвечает за нее. Этого ему никто не вменял, просто он однажды остановился в невозможном месте – в людском потоке на эскалатор – и почувствовал, что отвечает за нее. Он тогда повернул навстречу прущим на него соотечественникам и невероятным образом выскользнул из толпы, оказался на улице – все тело болело, человек тридцать только что интенсивно объяснили ему, что он преимущественно идиот, а дважды – что кретин, «больной на всю голову». Он вернулся в офис, стоял и смотрел на Иванну, сидящую почти спиной к двери. Она тихонько раскачивалась на стуле и очень быстро писала отчет по Константиновке.
– Иванка, что ты сегодня ела? – сказал он.
Она развернулась на стуле и с изумлением посмотрела на своего шефа, который только что якобы уехал на другой конец города.
– Я всегда завтракаю примерно одинаково: кофе, сыр, тертая морковь со сметаной, иногда яйцо всмятку. Ты специально вернулся, чтобы прояснить для себя этот момент?
– Пойдем обедать, – просто сказал он. – Иначе ты так и просидишь до вечера.
И с тех пор – разумеется, когда был рядом, – он заставлял ее есть первое, второе и третье. И старался заботиться о ней, потому что хоть она и была взрослой, но с его точки зрения какой-то не вполне здешней. Она была абсолютно нормальной, уравновешенной, организованной, но что-то в ней не давало ему возможности быть спокойной за нее.
Ему было сорок четыре года, его дочь Настя училась на четвертом курсе Академии финансов, в прошлом он считался одним из молодых гениев факультета прикладной математики, получил докторскую степень в двадцать шесть лет и стал тихо растворяться в теплом университетском болоте, потому что был хоть и талантлив, но абсолютно не честолюбив. В тридцать шесть лет он почти спокойно пережил уход жены Машки к такому же, как он, доктору наук, но к тому же многократному лауреату и оксфордскому профессору Пашке Розенвайну. Машка с Пашкой тут же отбыли в Лондон, и он быстро успокоился.
Булева алгебра и ряды Фиббоначи его уже не волновали, он бесконечно перечитывал «Маятник Фуко» и «Модель для сборки» и размышлял преимущественно над тем, как создаются индивидуальные миры – посредством ли воли или божественным озарением? Но думал об этом не всерьез, он вообще был ироничным человеком.
Почему она не звонит?
Он посмотрел вправо, на свой стол, где стояла маленькая зеленая квадратная чашечка на таком же квадратном блюдце, которое также могло служить и пепельницей, – ее рождественский подарок. Она к католическому Рождеству всем своим коллегам подарила тщательно, даже как-то педантично, в любом случае – безупречно обернутые подарочной бумагой и перевязанные подарочной ленточкой коробочки с милыми недорогими подарками. И она украсила маленькую искусственную елочку маленькими молочно-перламутровыми шариками – под ней они и нашли свои подарки, каждая коробочка была с микроскопической открыткой, на которой значилось имя адресата. И еще она испекла черничный торт.
А они, три мужика, страшно тогда растерялись, потому что оказались к этому совсем не готовы. Но сориентировались: Димка пулей слетал в подземный супермаркет, купил много красного сухого вина, потому что шампанского она не пила, и пять длинных бежевых роз.
И она танцевала с ним – только с ним! – весь вечер. Димка с Валиком ушли по-английски, а он тогда вообразил невесть что. Так и сказала Иванна, мягко прижатая им к белым жалюзи. «Ты вообразил невесть что», – ровно сказала она. Он опустил руки и внимательно посмотрел на нее поверх очков. Если бы ей было кому рассказать, она бы рассказала, что почувствовала в тот момент что-то, определенно напоминающее слабое чувство нежности. Перед ней стоял, пытаясь скрыть тяжелое дыхание, безусловно хороший и очень симпатичный человек. Расслабленный и почти счастливый Виктор Александрович смотрел на нее немного сверху вниз, и у него один раз дрогнули губы. Три предыдущих месяца он ежедневно заставлял ее есть салат и пить кефир, а в Константиновке нес ее на руках через мутный желтый поток, и прилетал за ней на вертолете в Рыбачье, и она столько раз сидела рядом с ним, и у него на руках, и у него на коленях в битком набитом стариками и детьми вертолете, и запах его одеколона конечно же успокаивал ее. Но рассказать ей об этом было некому. И то, что он хотел сейчас, было невозможно ни при каких обстоятельствах. Потому что есть вечный берег, и там есть место… Есть, короче говоря, безусловные вещи. И к тому же она не любила его.