Мы с Морицем долго упражнялись в стрельбе по апельсинам и достигли успехов. С нами был Русь, наш новый юнга. Ничего, тоже метко стреляет. После того, как мы пересекли экватор, он заметно поздоровел и повеселел. И по-русски говорить быстро выучился. Теперь Левенштерн его Морицу в пример ставит — мол, кто хочет выучиться чему-нибудь, тот и научится. Мориц обижается, говорит, одно дело ваша геометрия, а другое — когда поговорить с людьми хочется. Но с Русем дружен. И от меня отстал немного — всё время теперь с ним занят, и задираться ему больше неохота. Даже немного скучно стало.
А этот Раевски — он не без странностей, что говорить… Лангсдорф, кстати, называет его полиглотом. Это не ругательство — просто тот на многих языках болтает. Какой его родной язык — вообще непонятно. Я сам слышал, он с японцами пытался изъясняться на их варварском диалекте. Они, похоже, не сильно-то обрадовались. Насторожились, скорее. А Мориц в нём души не чает. Резвятся вдвоём, как младенцы. Их Толстой на разные шалости подбивает. Давеча вот граф обезьяну учил трубку курить, а они хохотали до упаду.
Ну, по крайней мере Толстой купил обезьяну, чтобы она всех забавляла, а не для того, чтобы засунуть её в колбу со спиртом! Не то, что другие… Я согласен с Левенштерном — все наши учёные мужи ни одно живое существо, попавшее к ним в лапы, живым не выпустят.
Если поймают рыбу или птицу — сделают их них чучело. Насекомых и червей насаживают на иглы. А что нельзя превратить в чучело, насадить на иглу или высушить, засовывают в спирт…
Однако бразильские муравьи уже отомстили Лангсдорфу за прочих умерщвлённых им насекомых: несколько ночей подряд совершали набеги на его обширную коллекцию бабочек. Сожрали её всю подчистую.
Забавнее всего из насекомых здесь огненные мухи! Их тут несколько видов. Одни походят на обыкновенных мух, с тем лишь отличием, что у них задница сияет. А есть ещё такие продолговатые козявки. У этих — на голове два жёлтых круглых пятнышка, производящих в темноте удивительный свет. Взяв в руки сразу трёх таких козявок, можно ночью читать книгу. Этими светящимися насекомыми столь наполнены здешние места, что от вечерней до утренней зари повсюду довольно светло.
К вечеру начинают свой хор местные лягушки. Шум преужасный. Одни издают звуки, вроде собачьего лая, другие квакают так, будто часовые колотят в доски, третьи скрипят, четвёртые свистят. В болоте, что близ губернаторского дома, вопят все разом. Наши офицеры прозвали это болото адмиралтейством. В самом деле, ночью можно подумать, что в этом „адмиралтействе“ с большой поспешностью занимается работами тыща человек.
В Бразилии всё так и кишит тварями и гадами.
Змей тут — великое множество. И, по-моему, большинство из них страшно ядовитые. Они лежат поперёк дорог целыми кучами. Говорят, что посылаемые здешним губернатором курьеры в Рио-де-Жанейро, спасаясь от укусов, скачут на лошадях верхом, удирая от змей как можно быстрее.
Только наши натуралисты вроде Лангсдорфа везде носятся в погоне за бабочками и колибри, и ничего не боятся.
Зато Русь, услышав, что в Дестеро на днях кто-то помер от змеиных укусов, весь побелел, и всё спрашивал — взрослый или ребёнок? Лангсдорф зачем-то ему объяснил, что ребёнок помрёт быстрее: ему яду меньше потребуется. Тот ещё сильнее испугался, затрясся так, что стоять не мог…
Меня бы на его месте подобные речи тоже не слишком успокоили! Хорошо, что я уже, считай, взрослый. На голову их обоих выше. И Морица, и, тем более, Руся. Так что хоть змеи и противные на вид, но я их не боюсь.
Гигантские пауки гораздо страшнее. А то ещё сколопендры…
Крокодилы, точнее аллигаторы, здесь тоже водятся. Одного такого поймали матросы Лисянского и отослали Тилезиусу на „Надежду“, чтобы срисовал, а кожу положил в спирт. Говорят, эта кожа прочная, как броня: её не смогли пробить острогой, и потому крокодила втащили на корабль с помощью петли. Лучше бы сделали из бедняги чучело — пусть бы он составил компанию тенерифской мумии! Чтобы она не скучала… Если только она ещё окончательно не раскисла — всюду так влажно, что заплесневеть или сгнить ей, наверное, ничего не стоит.
Самому Резанову нынче не до мумий. У него есть дело поважнее — ссориться с нашим Крузенштерном и требовать, чтоб мы вместо Тихого океана поскорее плыли в Индийский, и вообще всеми на кораблях командовать. Да только не сухопутного это ума дело!»
Глава 28. Харакири отменяется
После Бразилии Руся почему-то снова загрустил. Он часто задумывался, и, к большому огорчению Морица, отказывался участвовать в разных забавных проделках. А тут ещё на шлюпе произошла одна история с его участием.
История была странная.
И, хотя Мориц не был свидетелем тех событий — он попал на место происшествия аккурат к финалу и узнал всё из рассказов Ромберга и самого Руси, — история эта, а также её последствия не могли не взволновать кадета Коцебу. Ведь он считал Русю своим другом.
Началось всё с того, что Николай Петрович Резанов попросил господина Лангсдорфа, как человека учёного, помочь в составлении японского «лексикона», то есть словаря. Тот с охотой согласился, потому как не было ни одной отрасли знаний, которая бы не вызывала живейший интерес этого учёного человека.
В самом деле, натуралиста Лангсдорфа, которого на «Надежде» называли на русский манер Григорием Ивановичем, интересовало всё на свете. В чём — тыквах или кокосовых скорлупках — лучше заваривать чай мате, который пьют в Бразилии; как устроена машина для отделения семян от хлопка; чем отличаются между собой двадцать видов южноамериканских папоротников, в чём опасность для человека красивой медузы «фрегат» с латинским названием Physalis pelagica?..
Так вот, пригласив Лангсдорфа к себе, господин посланник посетовал на то, что японский словарь уже довольно обширен (благодаря его собственным трудам и помощи японца Киселёва), но составлен только исходя из понятий человека простого звания, каковым являлся японский толмач.
— Видите ли, герр Лангсдорф, Киселёв — простолюдин. Слова отвлечённые понятия изображающие, не в курсе его разумения, а потому и труд мой не может достичь желаемого совершенства, — излагал посланник, любивший выражаться витиевато.
Учёный кивал с пониманием.
— Полагаю, и многие из благородных японских обычаев он потому описать не в состоянии, — незамедлительно вынес он свой вердикт.
Резанов, однако, подозревал в одном из японцев по имени Цудаю, судя по обхождению и внешнему виду, человека не простого звания. Лангсдорф готов был согласиться с посланником. Одевался Цудаю не так как другие — на вытертом халате его был герб, а на поясе, в отличие от прочих японцев, он всегда носил короткий меч в ножнах.
Призвали Киселёва, который, несмотря на неподходящее происхождение, вполне был в состоянии перевести на русский рассказы прочих своих соотечественников. Получив от посланника распоряжение в любой момент быть готовым оказать услугу господину Лангсдорфу, Киселёв кланяясь и пятясь, удалился.