Я сунулся, было на картофельник, Саныч остановил.
– Пусть сам подойдет, а то испугается, сдрапанет, своих поднимет. Ждем.
Стали ждать.
Парень приближался медленно, шагал как сапер по минному полю, действовал тычком, вглядывался в землю. То и дело останавливался, опускал корзину на землю, подпоясывался длинной веревкой, перетягивал крест-накрест пузо. Иногда подбирал картофелины, редко, правда. Но подбирал. Наверное, уже разу по третьему прочесывает, все почти выклевал. Хотя еще по весне можно проверить, правда, весной картошка мороженая, надо быстро жарить, пока не расползлась.
Саныч нюхал воздух. Ветер был со стороны деревни, и как и полагалось, пах дымом, совершенно обычным, деревенским. Но Саныч чувствовал дым по-другому.
– Хлеб пекут, – сказал он минут через пять. – Хорошо живут…
Это его, конечно, настораживало. Хорошо во время войны жить могут совсем немногие, как правило, это далеко не лучшие люди. А уж хлеб… Откуда у них мука? Да еще и по весне? Немцы должны все повывезти, да и сами жители подъели наверняка… У нас последний хлеб был в сентябре, да и то овсяный, а дальше как кому повезет…
– Выходим, – шепнул Саныч.
Парень приблизился метров на пятьдесят, тянуть нечего, вывалились из кустов, стараясь выглядеть не очень страшно. Картошечник не испугался, и не побежал, остановился, стал нас разглядывать. С подозрением, конечно, же.
– Привет, братишка, – Саныч улыбнулся.
Если честно, на беспризорника он не очень походил – рожа слишком круглая, а глаза слишком… Другие глаза у беспризорников, я видел. Хотя кто сейчас разбираться станет, дурак не догадается, а если не дурак так и сам все поймет.
– Ты здешний? – Саныч кивнул на деревню.
– Ага. А вы откуда? Из Новгорода?
Спросил парень совершенно равнодушно.
– Из Руссы, – ответил Саныч. – В Псков топаем, к тетке.
– А, понятно. В Псков туда.
Парень указал грязным пальцем.
– Да мы знаем. Только это… – Саныч поглядел в небо. – Вечеряет уже, нам бы остановиться.
Парень скривился.
– У нас никто не пустит, – помотал он головой.
– А чего так? – Саныч подмигнул.
– Так война. Ты пустишь, а они скажут, что укрываешь.
– Кто скажет то?
– Кто-кто, понятно кто, сами что ли не знаете. Всех молодых ведь угнали…
Парень кивнул на деревню.
– А тебя чего не угнали? – спросил я.
Парень выставил из фуфайки руку. Она была сухая, и дряблая, кость, кожа, мяса мало. Калека. Как Щурый, только хуже, уже не поправится.
– Мне локоть телегой переехало, – объяснил парень.
– А к тебе самому нельзя? – спросил Саныч.
– Мамка не разрешит.
– А пустые избы есть? – продолжал приставать Саныч.
Сухорукий промолчал.
Пустая изба – не лучший выбор, печку затопишь – и все узнают, что чужаки заявились. А без печки ночевать тяжко. Поэтому лучше всего бродяжками прикидываться, сейчас бродяжек полно шляется, девать некуда, многие пускают.
– А до другой деревни далеко?
– Часа четыре, – сухорукий указал пальцем. – Туда. Стариково.
– Ну, ладно, пойдем в Стариково. К ночи доковыляем, наверное.
Саныч плюнул, пнул смерзшийся ком земли, побрел через поле. Я тоже плюнул, землю пинать не стал, поберег ботинки.
– К художнику можно вообще-то, – сказал вдогонку сухорукий.
Саныч остановился.
– Да, к художнику, – повторил сухорукий.
Саныч обернулся.
– Он один живет, сестра умерла в прошлую зиму. Раньше он пускал всех.
– Проводишь?
Сухорукий помотал головой.
– Не. Мне картошку надо собирать. У него изба на отшибе, сразу увидите. Только стучите дольше. Стучите и стучите.
– Почему?
– Так он это… – парнишка поморщился. – Полубелый.
– Как это? – поинтересовался Саныч.
Собиратель картошки снял шапку, постучал по голове кулаком, вытянув при этом губы в трубу, произвел звонкий пустой звук, как из высохшей колоды.
– Картины рисует… Смешные. Художник ведь.
– Художник? – Саныч поглядел на меня.
– Ага. Он и до войны таким был, художником. И представлял еще. У него ящик такой зеленый, с фигурами, куклы вроде как. Так он по всей округе с ними ходил, разные концерты показывал. Тоже смешные… Клуб в Сусалино разрисовывал еще. У вас еда какая осталась?
Еда у нас оставалась. Тоже картошка вареная и лук. Но Саныч пожал плечами.
– Ладно уж, – сукорукий достал из корзины пяток клубней, протянул Санычу. – Он и так пустит, но все равно, лучше отнесите ему.
– Спасибо, – сказал я.
– А… – сухорукий отмахнулся.
Он вздохнул и направился к дальнему концу поля, то и дело тыча в землю палкой.
Мы направились в сторону деревни. Я подобрал на поле несколько камней, сунул в карманы.
– Вряд ли собаки остались, – усмехнулся Саныч, – можешь не бояться. Всех давно уже сожрали. Немцы знаешь, как собак любят? О, у них собака – главное животное. А еще свинья. В понедельник они свинью жарят, во вторник Каштанку салом шпигуют.
– Врешь ведь, – я подобрал чистый белый камень. – Врешь…
– Точно. К нам когда немцы пришли, сразу всех собак перебили, первым делом. А потом жарили у реки, на всю округу вонь стояла. Они все собак не любят. То есть любят, но в печеном виде.
Вообще, Саныч, конечно, прав. Восемь деревень прошли, собаки только в двух. Да и то издалека брехали, не подступали. Я только вид делал, что камень подбираю, как они сразу растворялись. Но все равно, я собак не очень. Хотя без собак волков развелось, за нами в сумерках два раза кто-то тащился. Неслышно, и уж, конечно, не видно, но я, например, явственно чувствовал – следят. И Саныч чувствовал, ни с того ни с сего вдруг срубал ветку с ели, поджигал и начинал размахивать над головой. Или задирал бересту, насаживал на палку, набивал под прелые листья, и получался факел, горевший долго и вонюче.
Пересекли поле и выбрались на дорогу, ведущую к деревне. И здесь уже я услышал хлеб. Внутри сразу заболело, кишки словно на палку стали наворачивать, Саныч тоже поморщился, остановились, и он долго вглядывался в крыши.
– Не боятся, а? – сказал он.
Не боятся.
– Ладно. Если что… Посмотрим.