Утро было прохладное и свежее, небо то и дело затягивали облака, и погода была по–апрельски переменчивой. Уже прошёл небольшой дождик и, вроде как, собирался снова, а, может быть, это был уже не дождик, а снег. На востоке повисли тяжёлые, размытые облака, обведённые шафрановыми отблесками, и там происходило что–то необычное. Гибби не умел отличать восток от запада и, хотя он много раз видел, как солнце скрывается за горизонтом, вряд ли ему когда–нибудь приходилось видеть, как оно встаёт. Но даже он, до мозга костей городское существо, понимал, что за облаками вот–вот произойдёт что–то удивительное. Так оно и случилось, и блистательное великолепие на мгновение ослепило его. Прямо над горизонтом виднелась длинная, голубая щель чистого неба, и в ней показался багряный край восходящего солнца, внезапно пронзив распахнутые глаза мальчика тысячей огненных стрел. Но этот обжигающий, слепящий свет немедленно выжег в его мозгу непроглядную тьму, и Гибби снова показалось, что это темнота комнаты, откуда он бежал: из неё поднимались сверкающие белки и ослепительные зубы мёртвого Самбо, а из его горла, вслед за мелькнувшим ножом малайца, вырвался алый поток.
Гибби вскрикнул и заслонился руками от солнца, пробудившего в нём ужасное видение. Будь он обыкновенным ребёнком, его разум не выдержал бы этого кошмара. Но он так сильно любил людей вокруг, что до сих пор ни разу не испытывал страха за себя и свою жизнь. Люди смотрели на его доверчивое, милое лицо, невинные глаза и ласковые, приветливые жесты и почти всегда отвечали ему тем же — или, по крайней мере, не отгоняли его от себя, что в его глазах было такой же удивительной милостью, как самый щедрый подарок.
Его никто никогда не обижал, кроме, может, мальчишек постарше, да и то редко, потому что Гибби был смелым и крепким пареньком. И сейчас он дрожал не от страха, а от того, что утратил былое доверие к людям. Сердце и разум его любви затянулись тошнотворной пеленой, и это лишало его спокойствия. Не дикая жестокость по отношению к другу и не горькая утрата изгнали его из города, но страшный ответ людей на его любовь. Этот удар выбил его из привычной колеи мыслей, вывихнул все суставы привычек, все сочленения действий и превратил его в настоящего бездомного бродягу, бредущего не по незнакомой стране, но по чужому, неуютному миру.
Пожалуй, иной путешественник не поразился бы так новой стране, как Гибби поражался тому, насколько отличалась от города окружавшая его местность. Конечно, он и раньше видел деревья и кусты, но только за изгородями садов или на кладбище возле церкви. Ему и прежде доводилось смотреть с пристани на безлюдный берег с другой стороны залива, оглядывая его песчаные холмы и высокий маяк на одной из скал, окаймлявших море. Но даже тогда он взирал на открытое, неизведанное пространство, как человек, стоящий на земле, смотрит на лунный лик, как ребёнок смотрит на дикие просторы и таящиеся там опасности, уютно устроившись на руках у няньки и зная, что с ним ничего не случится. Ведь пристань со всех сторон окружали дома, и за его спиной дышал город, протягивая к нему ласковые, надёжные руки. Пару раз он добегал до самого конца каменного пирса, брошенного далеко в море подобно тропинке, ведущей в иной мир, — узенькой гранитной ниточке, о которую с обеих сторон бились волны Северного моря. Так что с морем Гибби всё–таки свёл небольшое знакомство, пусть и не без опаски. Море отличалось от города так же разительно, как и ночное небо, — слишком отличалось, чтобы сравнивать одно с другим. Гибби чувствовал, что ни в море, ни в небе жить ему не придётся. Теперь с похожим чувством он оглядывался вокруг, рассматривая простиравшуюся вокруг долину, по которой, как оказалось, вполне можно было ходить.
Страшное видение исчезло, испугавшись своей собственной жути, и Гибби снова увидел мир — увидел, но не почувствовал к нему любви. Солнце, по всей видимости, выглянуло лишь для того, чтобы над ним посмеяться, потому что, перебравшись через голубую полоску, немедленно скрылось за густыми свинцовыми тучами. Тут же с востока подул ледяной, влажный ветер, усеянный сверкающими капельками дождя, и по низким кустам, где прятался беглец, прокатился дрожащий вздох, когда ветер скользнул между ветвями и заставил их зашелестеть. Запах влажной земли был малышу совершенно незнаком; он не знал её свежести, не понимал той новой жизни, которой она дышала. Внизу угрюмая река безучастно несла к городу свои воды. Её глубокая, неподвижная и унылая медлительность то и дело рассеивалась серыми брызгами невесёлого смеха, когда на неё налетал холодный ветер. Ах, город! Только он всегда был для Гибби утешением, покоем, родным домом. Теперь же перед ним расстилалась пустота, в которой жили не люди, а камни и деревья. Однако Гибби даже не думал о том, чтобы вернуться обратно. Он поднялся и побрёл по широкой дороге вдоль берега реки, всё дальше и дальше. Его единственным напутствием и картой были слова отца: «вверх по Дауру», а утешался он только тем, что эти слова и дорога вновь связали его с давно ушедшим отцом и с былым блаженством его прежнего мира. С одной стороны Гибби видел распаханные и засеянные поля и рощицы, с другой за ним неотступно следовал крутой берег реки, покрытый жёсткой травой, кустарником и камнями, среди которых тут и там торчали одинокие деревья. В траве мелькали лютики и множество ромашек, на склоне виднелись подснежники, но Гибби не знал полевых цветов, и сейчас ему было не до них. От долгой ходьбы он понемногу пришёл в себя, и ему захотелось есть. Но как найти еду в этой пустыне, в этой недружелюбной веренице деревьев, полей и придорожных зарослей, между которыми извиваясь петляла бесконечная дорога, как длинная, мёртвая улица, где не было ни домов, ни мостовой? Однако Гибби намного легче переносил голод чем человек, привыкший каждый день непременно есть завтрак, обед и ужин, и потому не беспокоился, когда и что ему придётся есть в следующий раз.
Утро разгоралось, и со временем Гибби начал встречать на дороге людей, но каждый раз, когда они проходили мимо, в нём поднималось чувство, которого он до сих пор ни разу не испытывал по отношению к человеку. Ему почему–то казалось, что эти люди — совсем другие, не такие, как в городе, да и вид у них был не слишком приветливый. Он не знал, что деревенские прохожие видели в нём совсем не того мальчугана, к которому так привыкли горожане. Дух его смешался и тонул в разноголосице чувств, и лицо его приняло такое выражение, что мимолётному взгляду случайного неопытного прохожего этот малыш в лохмотьях вполне мог показаться беглецом, скрывающимся от сурового закона. Вскоре Гибби стало так неуютно под недоверчивыми взглядами прохожих, что каждый раз, когда вдалеке появлялась чья–то фигура, он резко сворачивал в сторону и нырял в ближайший кустарник или прятался за камень, пока встречный не исчезал из виду. Его привычный бег вприпрыжку только усиливал подозрительность крестьян, но его ноги, хоть и были с детства закалёнными и затвердевшими на подошвах, вскоре ощутили разницу между гладкими плитами мостовой и острыми дорожными камнями, и потому к полудню Гибби перешёл на размеренный, хотя всё ещё довольно живой шаг. К тому же, куда ему было торопиться? Ведь он не видел ни цели, ни смысла своих скитаний. «Вверх по Дауру» — вот и всё, что он знал о своём призвании и своей судьбе и, деловито шагая по дороге, быстро приближался к далёким холмам.
Он проходил дом за домом, ферму за фермой, но ни разу не подошёл к ним ни на шаг ближе, чем позволяла ему дорога, потому что и раньше никогда ни у кого ничего не просил, хотя при этом никогда ни от чего не отказывался. Кроме того, здешние дома были совсем не похожи на городские и не понравились ему. Наконец на одной стороне дороги показалось поле, мягко скатывающееся к самой обочине, и Гибби увидел на нём листья, похожие на те, что часто видел на базаре. Он тут же заинтересовался, и поскольку поле было отделено от дороги лишь прерывающейся изгородью из невысоких кустиков, он легко перебрался через неё и обнаружил в земле множество мелкой репы. Он набрал столько, сколько смог унести, и зашагал дальше, жуя на ходу. К своему счастью, в тот момент он не повстречал ни одного крестьянина, хотя и сам не осознавал, как ему повезло, потому что не видел в своих действиях ничего дурного. Все его представления об имуществе были связаны со знакомыми, живущими по соседству людьми и их пожитками, так что в городе он и не помыслил бы прикоснуться к чужой вещи, пока хозяин сам не протянет её ему, — разве что эта вещь была явно кем–то потеряна. Но здесь всё было иначе, и он нигде не видел привычных признаков, обозначавших для него чужую собственность, а потому не сомневался, что репу вполне можно взять с собой. Здесь всё казалось ему ничьим, потерянным или, по крайней мере, брошенным, как в городе люди подчас бросали на мостовую корки хлеба, овощную кожуру и огрызки, которые в результате становились всеобщим достоянием. Кроме того, он всегда любил людей, а посему никогда не мог бы пожелать присвоить себе их имущество. Но здесь рядом с полем не было ни единого человека, чьё присутствие заставило бы его засомневаться в своих действиях и тем самым восполнило бы недостаток знаний. Сейчас его маленьким миром правил голод. Вряд ли местные жители пожалели бы для него репку или две. Правда, если бы кто–то из них увидел, что оборванный беспризорник тащит с собой целую охапку репы, на ходу уписывая её с видом изголодавшегося кролика, им бы это совсем не понравилось. Здешние крестьяне жили слишком близко от города, чтобы спокойно выдержать подобное зрелище. Гибби не пытался спрятать свою добычу — да он и не стал бы её брать, если бы подозревал, что никто не должен её видеть.