Я быстро оделся и умылся. Машина действительно ждала меня у парадного крыльца. Знаменитый черный «воронок» с решетками на окнах — бронированный «пээр», собранный из индеанских деталей на заводе имени Павла Рамзина. Распахнутая настежь дверца не делала его гостеприимнее.
Мать, наспех одетая и причесанная, провожала меня, стоя в дверях дома. Она помахала мне рукой, и я вдруг подумал: уж не прощаемся ли навсегда? Нет, вздор. Иначе отец не остался бы в комнате.
Отродясь я не ездил на полицейском моторе. Черные сиденья в кабине «пээра» оказались мягкие — вопреки моим ожиданиям. В кабине нас было трое: мрачный водитель, в кожаной тужурке и таких же галифе, молодой белобрысый опер, в клетчатом пиджаке и картузе, улыбчивый, но отнюдь не добрый, и ваш покорный слуга, напуганный и бледный.
Водитель мягко тронул с места, и «пээр» стремглав понесся по нашей узкой, извилистой улице, спеша поскорее вырваться на широкий и прямой как стрела проспект Демидова.
Вересковая улица да и весь квартал Желтый Бор, где вместе с полутора тысячами обычных мещан жили два десятка семейств и-чу, вызывали у городского начальства острое желание сделать ноги. Начальникам здесь становилось душно. Нам тоже не хватало воздуха на забитых машинами центральных площадях и проездах, не говоря уж о невыносимо пахнущих пылью коридорах и кабинетах чиновных учреждений.
— Да ты не боись — разберемся, — сказал опер и поправил пиджак, оттопырившийся на груди, — под мышкой у него висела кобура с безотказным наганом.
Короткие сапоги его были как будто чем-то испачканы — временами он непроизвольно начинал тереть нога о ногу. Спохватывался, прекращал, но хватало его ненадолго. Всю дорогу он с любопытством поглядывал на меня. У него был неприятный взгляд. Опер предвкушал удовольствие. Давняя жажда отплатить и-чу скоро будет утолена.
Машина миновала аляповатое здание Центрального телеграфа, впереди показались колонны и атланты Торгово-промышленного банка. Сейчас въедем в центр. Молчаливый водитель впервые открыл рот и процедил сквозь зубы:
— Им что чудище убить, что девочку — один черт…
Это он об и-чу говорил. У меня язык присох к гортани. Я вдруг понял, что есть люди, которых никогда ни в чем не убедишь. И что люди эти сплошь и рядом могут получить над тобой власть, по крайней мере обязательно попытаются. И тогда тебя не спасут ни железная логика со здравым смыслом, ни христианские заповеди, ни освященная веками мораль Домостроя. Нам нельзя оказаться слабее, нас тут же растопчут. Желающих найдется предостаточно — можно не сомневаться.
— Думай что говоришь! — буркнул опер. — Где и с кем… — И тут я понял еще одну важную вещь: он отнюдь не порицал водителя и скорее всего был согласен с ним.
При этом опер на меня не смотрел — отвернулся, будто что-то важное в окне высматривал. Боялся, что загляну ему в глаза. И я впервые порадовался, что нас, и-чу, боятся. Эта радость помогла мне превозмочь злость и тревогу, и я был почти спокоен и готов ко всему, когда «пээр» затормозил у ворот префектуры.
Опер привел меня в кабинет и передал с рук на руки. Инспектор Бобров радушно предложил мне сесть и распорядился, чтобы принесли кофе со сливками и булочки.
— На пустое брюхо мы с вами ни черта не наработаем. Давайте подождем немного, — произнес, приятно грассируя, и надолго замолк.
Он был больше похож на купца первой гильдии, чем на служилого человека. Круглолицый, лысеющий, с рыжеватыми бакенбардами, пушистыми бровями и усами, в чуть потертом черном сюртуке с клетчатым галстуком (булавка с жемчужиной) и серых брюках. Но когда я присмотрелся как следует, его маленькие, глубоко запрятанные в череп глазки показались мне хорошо замаскированными электронными приборами, с помощью которых любого подозреваемого можно вывести на чистую воду.
На стене висел портрет Рамзина; великий государственный муж взирал на меня с сочувствием. В дальнем углу кабинета я обнаружил пыльного стенографиста в очках. Он склонился над маленьким столиком и то и дело встряхивал головой, стараясь не задремать.
Бобров сидел за письменным столом с богатым письменным прибором из бронзы и малахита и в ожидании секретарши точил карандаш ножичком с перламутровой ручкой. Порой он бросал на меня короткие испытующие взгляды и этим был похож на опера. «Все они одним миром мазаны, хоть повадки и разные, — с неприязнью подумал я. — Крысы…»
Посреди стола стояла деревянная рамка. Инспектор вдруг протянул руку и повернул ее ко мне. Это была фотография Милены. В груди у меня похолодело.
На голове у Милы был венок из полевых васильков и ромашек. Она была прекрасна. Я смотрел на нее, и кабинет тускнел, растворялся, выветривался — в никуда. И даже сам инспектор словно утекал сквозь открытую форточку, сквозь вентиляционную решетку, сквозь дверную щель и замочную скважину.
И неожиданно я понял, что люблю ее и такой девушки уже никогда не встречу, поскольку второй такой нет на Земле. И что самой Милены больше нет. Нет на этом свете.
Потолок не обрушился, пол не ушел из-под ног, да и в глазах не потемнело. Со мной ничего не случилось, мир ни капельки не изменился от этой потери. Просто не стало одной умной и замечательной девушки, которая могла бы сделать меня на всю жизнь счастливым.
Поднос с ранним завтраком принесла симпатичная секретарша в полувоенном кителе и юбке цвета хаки. Чашки были большие, не кофейные — скорее кружки, а румяные булочки грудились в глубокой суповой тарелке.
— Как умерла Милена? — спросил я, когда девушка вышла.
— С чего вы взяли? — отхлебнув кофе, осведомился инспектор. Казалось, глаза-щупы стали еще пронзительней.
— Не валяйте дурака, инспектор, — сказал я так, будто это он — шестнадцатилетний мальчишка, а я — взрослый мужчина при исполнении. — Я уже прошел испытание и теперь считаюсь полноправным и-чу.
— А-а-а… — протянул он. — Тогда понятно. Я тут навожу тень на плетень, а вы меня видите насквозь. Впрочем, мне выбирать не приходится — есть определенная процедура.
Тело Милены обнаружили в полночь в двух кварталах от ее квартиры. Вернее, то, что от него осталось. Городовому показалось, что девушку растерзала стая волков. Полиция нашла при ней ученический билет и рьяно взялась за дело. Сыщики начали будить и допрашивать ее родных и друзей. Кто-то из гимназисток вспомнил, что видел ее вечером вместе с юношей на набережной у Соборной Горки. А подружка рассказала о нашей с Милой встрече на стадионе. Там я представился, и найти и-чу Игоря Пришвина не составило труда.
Дыхание перехватило, слезы навернулись на глаза и высохли, не успев скатиться. И девушку было жалко, и себя. Такой уж я был тогда… Я тотчас поверил, что она умерла, — знал я это с той самой минуты, как в нашем доме зазвонил телефон. Боль потери нередко запаздывает — сначала надо ощутить возникшую вокруг тебя пустоту. Но сейчас эта боль нахлынула.
У меня вырвали часть души, и осталась нестерпимая боль в груди. Я не видел и не слышал Боброва. Эта боль пыталась поглотить меня, и, чтобы не утонуть в ней, я до крови прокусил нижнюю губу и лишь тогда всплыл на поверхность. Сделав над собой огромное усилие, я переключился на следователя.