Ахав выхватил заряженный мушкет из стойки (составляющей предмет обстановки в каюте чуть ли не всякого судна в южных рейсах) и, направив его Старбеку в грудь, вскричал:
– Есть один бог – властитель земли, и один капитан – властитель «Пекода». Наверх!
Какое-то мгновение при виде сверкающих глаз старшего помощника и его горящих щёк можно было подумать, что его и в самом деле опалило пламенем из широкого дула. Но он поборол свои чувства, выпрямился почти спокойно и, уходя из каюты, задержался на секунду у двери:
– Ты обидел, но не оскорбил меня, сэр; и всё-таки я прошу тебя: остерегись. Не Старбека – ты бы стал только смеяться; но пусть Ахав остережётся Ахава; остерегись самого себя, старик.
– Он становится храбрым, и всё-таки подчиняется; вот она, храбрость с оглядкой! – проговорил Ахав, когда Старбек скрылся. – Что такое он сказал? Ахав остерегись Ахава – в этом что-то есть!
И он, нахмурив своё железное чело, стал расхаживать взад и вперёд по тесной каюте, бессознательно опираясь на мушкет, словно на трость; но вот глубокие борозды у него на лбу разошлись, и, поставив на место мушкет, он вышел на палубу.
– Ты очень хороший человек, Старбек, – вполголоса сказал он своему помощнику; а затем крикнул матросам:
– Убрать брамсели! фор– и крюйс-марсели на рифы; грот-марсель обрасопить! Тали поднять и вскрыть трюм!
Напрасно стали бы мы гадать, что побудило на этот раз Ахава поступить так со Старбеком. Быть может, то был в нём проблеск искренности или простой расчёт, который при данных обстоятельствах решительно не допускал ни малейшего проявления неприязни, даже мимолётной, в одном из главных командиров на корабле. Как бы то ни было, но приказание его было выполнено, и трюм вскрыт.
Глава CX. Квикег и его гроб
После тщательного осмотра оказалось, что бочки, загнанные в трюм в последнюю очередь, все целёхоньки и что, стало быть, течь где-то ниже. И вот, воспользовавшись тем, что на море было затишье, мы решили забраться в самую глубину трюма. Взламывая крепи, уходили мы всё ниже и ниже, нарушая тяжёлую дрёму огромных стогаллонных бочек в нижних ярусах, точно выгоняя великанских кротов из полуночной тьмы навстречу дневному свету. Мы проникли на такую глубину, где стояли такие древние, изъеденные временем, заплесневелые гигантские бочки, что прямо в пору было приняться за поиски замшелого краеугольного бочонка, наполненного монетами самого капитана Ноя и обклеенного объявлениями, в которых Ной тщетно предостерегает безумный старый мир от потопа. Один за другим выкатывали мы наверх бочонки с питьевой водой, хлебом, солониной, связки бочарных клепок и железных ободьев, так что под конец по палубе уже трудно стало ходить; гулко отдавалось от шагов эхо в порожних трюмах, будто вы расхаживали над пустыми катакомбами; и судно мотало и болтало на волнах, точно наполненную воздухом оплетённую бутыль. Тяжела стала у «Пекода» голова, как у школяра, вызубрившего натощак Аристотеля. Хорошо ещё, что тайфуны не вздумали навестить нас в ту пору.
И вот тогда-то и скрутила моего приятеля-язычника и закадычного друга Квикега свирепая горячка, едва не приведшая его в лоно бесконечности.
Надо сказать, что в китобойном деле синекуры не бывает; здесь достоинство и опасность идут рука об руку; и чем выше ты поднялся, тем тяжелее должен трудиться, покуда не достигнешь капитанского ранга. Так было и с бедным Квикегом, которому как гарпунёру полагалось не только мериться силами с живым китом, но также – как мы видели выше – подниматься в бушующем море на его мёртвую спину, а затем спускаться в сумрак трюма и, обливаясь потом в этом чёрном подземелье, ворочать тяжёлые бочки и следить за их установкой. Да, коротко говоря, гарпунёры на китобойце – это рабочая скотина.
Бедняга Квикег! надо было вам, когда судно уже наполовину выпотрошили, нагнуться над люком и заглянуть в трюм, где полуголый татуированный дикарь ползал на карачках среди плесени и сырости, точно пятнистая зелёная ящерица на дне колодца. И колодцем, вернее, ледником, в этот раз и оказался для тебя трюм, бедный язычник; здесь, как это ни странно, несмотря на страшную жару, он, обливаясь потом, подхватил свирепую простуду, которая перешла в горячку и после нескольких мучительных дней уложила его на койку у самого порога смертной двери. Как он исчах и ослабел за эти несколько долгих, медлительных дней! В нём теперь почти не оставалось жизни, только кости да татуировка. Он весь высох, скулы заострились, одни глаза становились всё больше и больше, в них появился какой-то странный мягкий блеск, и из глубины его болезни они глядели на вас нежно, но серьёзно, озарённые бессмертным душевным здоровьем, которое ничто не может ни убить, ни подорвать. И подобно кругам на воде, которые, замирая, расходятся всё дальше и дальше, его глаза всё расширялись и расширялись, как круги Вечности. Неизъяснимый ужас охватывал вас, когда вы сидели подле этого угасающего дикаря и видели в лице его что-то странное, замеченное ещё свидетелями смерти Зороастра. Ибо то, что поистине чудесно и страшно в человеке, никогда ещё не было выражено ни в словах, ни в книгах. А приближение Смерти, которая одинаково равняет всех, одинаково откладывает на всех лицах печать последнего откровения, которое сумел бы передать только тот, кто уже мёртв. Вот почему – повторим опять – ни один умирающий халдей или грек не имел более возвышенных мыслей, чем те, что загадочными тенями пробегали по лицу бедного Квикега, когда он тихо лежал в своей раскачивающейся койке, а бегущие волны словно убаюкивали его, навевая последний сон, и невидимый океанский прилив вздымал его всё выше и выше, навстречу уготованным ему небесам.
На корабле уже все до единого потеряли надежду на его выздоровление, а что думал о своей болезни сам Квикег, ясно показывает удивительная просьба, с которой он к нам обратился. Как-то в серый предрассветный час утренней вахты он подозвал к себе одного матроса, и, взяв его за руку, сказал, что в Нантакете ему случалось видеть узкие челны из тёмного дерева, наподобие того, из которого делают военные пироги на его родном острове; расспросив, он выяснил, что каждого китобоя, умирающего в Нантакете, кладут в такой тёмный чёлн, и мысль о подобной возможности и для него самого как нельзя больше пришлась ему по душе; потому что это сильно походило на обычай его народа, по которому мёртвого воина после бальзамирования укладывают во всю длину в его пирогу и пускают плыть по воле волн к звёздным архипелагам; ибо они верят не только в то, что звёзды – это острова, но также ещё и в то, что далеко за гранью видимых горизонтов их собственное тёплое и безбрежное море сливается с голубыми небесами, образуя белые буруны Млечного Пути. Он прибавил, что содрогается при мысли, что его похоронят, обернув в койку по старинному морскому обычаю, и вышвырнут за борт, точно мерзкую падаль, на съедение стервятницам-акулам… Нет, пусть ему дадут челнок, как в Нантакете, он тем более подобает ему – китобою, что гроб-челнок, как и китобойный вельбот, не имеет киля; хотя, конечно, из-за этого он, должно быть, плохо слушается руля и его сильно сносит течением во время плавания вниз по мглистым столетиям.