Предчувствия эти, едва возникнув в головах придворных, не замедлили подтвердиться. Секретарь еще не закончил перечислять прегрешений Азерги и его начавших делать самые невероятные признания слуг и помощников, для которых время, проведенное в застенках, не прошло даром, как Менучер прервал сладкоголосого обвинителя:
— Помимо Азерги, использовавшего во зло шадскому престолу и счастливому Саккарему мое безграничное к нему доверие, среди окружающих меня есть и иные зложелатели и злопыхатели. — Шад сделал паузу, наслаждаясь подавленным и испуганным видом советников, поспешно потупивших глаза и постаравшихся сделаться как можно незначительнее и незаметней. — Вот, например, Дукол, носящий почетное звание старшего герольда. До меня и раньше доходили слухи о злобных и клеветнических высказываниях, неоднократно произносившихся им и порочивших мое доброе имя…
В зале стало слышно, как жужжит заблудившаяся и громко жалующаяся на жестокость судьбы и несовершенство мироустройства муха. Старый Дукол был не просто безвредным и привычным брюзгой, он был живой реликвией и в то же время как бы неотъемлемой частью дворца и уклада жизни. Он представлял знатных юношей шаду, составлял их родословные и заверял своими подписью и печатью документы о свадьбах, рождениях и смертях, а превосходная память его не раз помогала решать споры о наследовании земель и титулов. Его честность и неподкупность сделались притчей во языцех и, несмотря на то, что не всегда они были уместны и удобны, даже не слишком искушенному интригану было ясно, что на сотню придворных хитрецов нужен хотя бы один простак, не обремененный своекорыстными интересами.
— До поры до времени я, из уважения к памяти отца моего Иль Харзака, терпел злословие старика, однако ныне, взявшись очистить мой двор от скверны, полагаю разумным призвать его к ответу. И доподлинно выяснить, только ли привычкой отыскивать пятна на солнце вызваны его зловредные, оскорбляющие все разумное, доброе и вечное слова, — продолжал солнцеподобный шад. — Поэтому прежде чем продолжать совет, предлагаю удалить с него Дукола, дабы мог он усладить злоязычием своим слух заплечных дел мастеров, кои способны отделить старческое брюзжание от продиктованных вредоносными намерениями речей. Уведите его.
Даже у не обремененного совестливостью и чувствительностью секретаря шада отвисла челюсть при виде двух стражников, с каменными лицами направившихся к старику через весь зал. Он не мог отвести взгляда от сгорбленной годами, но все еще сильной фигуры Дукола, который, безмолвно поднявшись с подушек, устремил на Менучера долгий взгляд пронзительных выцветших глаз. Старый ворчун, судя по всему, не собирался утомлять собравшихся мольбами о пощаде, упреками или обвинениями. Похоже, он даже не видел шада. Или видел таким, каким тот был много лет назад, мальчишкой вбегая в этот зал и карабкаясь на колени добродушно улыбающегося Иль Харзака…
Глазам стариков доступно многое; доступно и то, чего не увидеть молодым. И, глядя на Дукола, секретарь невольно подумал, что ему-то уж во всяком случае не дожить при дворе Менучера до преклонных лет старшего герольда, и не в первый уже раз явилась мысль, что пока не поздно, надо бежать из Мельсины. Бежать из Саккарема, как сделали это уже многие придворные и прославленные воины этой некогда богатой и действительно счастливой страны.
В следующее мгновение он заметил, как что-то изменилось в лице Дукола, поспешно обернулся и успел увидеть подавшегося вперед, вываливающегося из резного трона шада. Секретарь придушенно вскрикнул, оттолкнул от себя столик с бумагами и бросился к рухнувшему на роскошный ковер Менучеру. Придворные повскакали с мест и тоже устремились к трону. Стражники в растерянности замерли в двух шагах от Дукола, а начальник телохранителей шада в растерянности завертел головой.
Десяток рук перевернули тело Менучера, дрожащие пальцы начали расстегивать ворот его дивно изукрашенной рубахи. Кто-то поднял свалившийся с головы шада шелковый тюрбан и, бессмысленно прижав к груди, зашептал слова молитвы…
— Он мертв! Умер? Не может быть! Сердце не бьется… Лекаря! Эй вы там, позовите врачевателя! Яд… — Гул взволнованных голосов наполнил тронный зал. Все бестолково толкались, бессмысленно суетясь вокруг бездыханного шада, на искаженном мукой, мертвенно белом лице которого неестественно черной казалась ниточка тщательно ухоженных, пахнущих благовониями усов.
Прибежавшие из личных покоев шада лекари оттеснили придворных, но помощь их более не требовалась Менучеру. Сообщение о том, что у правителя Саккарема по непонятной причине остановилось сердце, мало что прояснило, однако, придя в себя, секретарь не мог не заметить, как при этом известии просветлели лица окружающих. Кто-то из вельмож шепотом произнес имя Мария Лаура, кто-то — шепотом же — воздал хвалу Богине и Богам-Близнецам. Голоса советников начали обретать силу, крепнуть, притворные слезинки, выдавленные на случай, если венценосный вдруг очнется, были небрежно вытерты, а так и не уведенный стражниками Дукол, исполняя свои обязанности, взялся перебирать оставленные секретарем на низком столике бумаги покойного. Как и следовало ожидать, завещания шада среди них не было — Менучер не собирался расставаться с жизнью во цвете лет.
Чуть позже в шкатулке со стихами скоропостижно скончавшегося шада был найден, правда, весьма похожий на завещание листок. Однако, ознакомившись с ним, ни Дукол, ни члены Большого шадского совета, собравшегося в Тронном зале на следующее утро, чтобы решить судьбу саккаремского трона, которая, впрочем, и без того была всем очевидна, не сочли содержание листка заслуживающим внимания. После совета листок был передан недокормышу из числа приверженцев шадского поэтического дарования, которых после смерти Менучера осталось прискорбно мало, а тот, в очередной раз навестив Ракобса, прочитал старику отдаленно напоминающий завещание венценосного шада стих:
«Не печальтесь обо мне, когда уйду.
Будут яблони по-прежнему в цвету.
Как и прежде, будут зори пламенеть,
Словно красная начищенная медь.
Не ругайте, не хвалите, не дано
Ничего уже исправить, все равно…
И в чем был я перед вами виноват
Мне простите — срок придет, и вам простят.
Я уйду, но не поблекнут небеса,
И не высохнет хрустальная роса,
Обо мне воспоминанья станут сном.
Сон развеется, чего жалеть о том?
Если ж в памяти остаться суждено,
Изменюсь я, как меняется вино
В старых бочках. И знакомый вам портрет
Дорисует время кистью дней и лет.
Дней прибой сравняет острые углы,
Те, что были вам когда-то немилы,
Пред потомками — безгрешен и беззуб,
Появясь, лишь моралистам буду люб…
Не жалейте, что оборвана струна,
За волной накатит звонкая волна…
Не беда, коль обнажилось кубка дно,
Урожая пейте нового вино!»
— Хорошо сказано, — задумчиво пожевав губами, произнес настоятель храма Богини Милосердной. — Надо будет попросить Дукола, чтобы тот показал мне остальные стихи покойного. Не родись он шадским сыном, из него, быть может, и получился бы поэт.