Стали стараться, и вместе с изменениями физиологическими менялась внешность, походка, словарь обогащался за счет более крутых оборотов, манеры делались резче, грубее. Но, как и всегда и во всем, у кого-то это получалось лучше, у кого-то – хуже, были свои лидеры и свои отстающие.
И Онго устойчиво находился среди последних.
Не то чтобы он старался саботировать – это было бы просто глупо хотя бы потому, что всем с самого начала было известно: обратного пути нет, изменить пол можно только один раз, и делать обратную операцию не возьмется даже самый жадный до денег врач (а на деле не врач был нужен, а целая команда, хорошо сработавшаяся и имеющая в своем распоряжении всю необходимую технику и базу для последующего выхаживания), и не возьмется в первую очередь потому, что в случае раскрытия хотя бы одного факта оператору, как и организатору и всем прочим, грозили такие сроки, что сколько бы ни платили – риск оставался неоправданным; тем более потому, что с любым капиталом бежать из страны было некуда: для улкасов медики этого профиля были самыми большими преступниками против Творца, и смерть ожидала таких не легкая, как, скажем, солдата, но тяжкая, очень тяжкая. Что же касается виндоров, морского народа, то теоретически можно было бы, конечно, затеряться на одном из бесчисленных островов множества архипелагов: виндоры, свободный народ, никого к себе не звали, но никого и не выдавали, так что уцелеть там можно было. Но зачем? Цивилизация виндоров отставала от свирской, по мнению специалистов, на века, и чем вести такой образ жизни, какой у них считался нормальным – в сырости, часто в холоде, есть постоянно одну только рыбу и моллюсков, общаться с женщинами, от которых этой самой рыбой несло за версту, – нет, чем такая жизнь, лучше было сидеть в своем благоустроенном доме и не зариться на большой приработок. Итак, пути назад не существовало; но и то, что ждало впереди, как-то не очень радовало.
Дело, наверное, прежде всего было в том, что Онго воспитывали именно по-женски – как будущую жену и мать; с самого детства внушали (семья была законопослушной и патриотичной), что родилась она в поколении матерей, как оно на самом деле и было, и ее идеалами в будущем должны быть любовь, семья и дети.
А об остальном думает и всегда будет думать само государство.
Государство и подумало – но как-то не так. И теперь все эти идеалы надо было зарыть глубоко в землю или сжечь и развеять пепел по ветру, а на освободившемся месте выращивать другие: воинственность, образ жизни перекати-поля (во всяком случае, пока идет война), жесткость и жестокость и все такое прочее. Онго бы с радостью, но глубоко укоренившееся прошлое не хотело освобождать территорию. И Онго страдал от того, что кожа его грубела, что опадали такие красивые, пусть и небольшие, тугие груди, а больше всего по той причине, что до сих пор не хотела умирать любовь к Сури – чувство, о котором Онго с самого начала знал, что оно единственное на всю жизнь. Чувство и непонятно где все еще живущая память о той единственной близости, что у них была: слова, прикосновения, движения – все, казалось, уже совсем погасшее, вспыхивало заново по самому пустяковому поводу (то местечко, где устроили привал, показалось очень похожим на то, где они тогда любили друг друга, то кто-то издали на миг показался вдруг похожим на Сури профилем или жестом), вспыхивало мгновенно, а вот затухало очень и очень медленно, а когда, кажется, совсем утихало, приходила вместо покоя боязнь, что оно вот-вот взорвется снова.
То было страдание, иначе не назовешь, и не было способа от него избавиться, а если и был, то Онго его не знал. Делиться же своими переживаниями Онго ни с кем не хотел – и, надо полагать, правильно делал.
Однако Военным Министерством всякие душевные тонкости и неурядицы во внимание не принимались, не это было его задачей. И по истечении месяца, пусть и среди последних, Онго был признан в куб – такое название носила основная тактическая единица в армии свиров – четыре ромба, в каждом ромбе – четыре квадрата, в квадрате – четыре трига, в котором в свою очередь – три линии, а линия (или дюжина) – это низшее подразделение, как правило, из двенадцати бойцов, считая с командиром, и вопреки своему названию могла при случае состоять и из шести, а если надо – даже из двадцати солдат. Онго в результате своего углубления в военную структуру сначала попал в квадрат солдатского обучения (это случилось два месяца тому назад и был обучен сперва как общий стрелок, после чего был признан готовым к несению службы и передан в треугольник специализации (две с лишним недели), где, убедившись в почти полном отсутствии у него лидерских, да и вообще воинских, способностей, его превратили в подносчика патронов и уже в этом качестве сплавили в линию тяжелых пулеметов, в которой он сейчас и находился, а пошла тому уже вторая неделя.
И в этой пулеметной линии, а точнее, во втором триге, в состав которого входила линия, Онго вдруг почувствовал, что начинает оживать. Но это вовсе не значило, что он наконец-то превращается в настоящего солдата – такого, каким хотело видеть любого из них начальство: смелого, инициативного, ловкого, меткого и так далее. Дело обернулось как раз противоположным образом.
А началось это обращение в то мгновение, когда к тригу вышел только что прибывший, вновь назначенный вместо убитого улкасским "дятлом" командира, флаг-воина, новый командир – квадрат-воин Меро.
Стоя в немногочисленной шеренге, выстроившейся позади сложенных на траву ранцев, Онго, едва увидав вышедшего к ним из землянки капитана, вздрогнул и почувствовал, как все сильнее начинает кружиться голова.
Он понял также, что именно здесь он никогда не сможет избавиться от тех реликтовых чувств и ощущений, какие до сих пор причиняли ему боль.
Дело было в том, что капитан Меро оказался очень похожим на Сури.
Нет, его ни в коем случае нельзя было назвать двойником. Меро был старше, обладал более рослой и мощной фигурой, и лицо его было не того нежно-розового цвета, каким отличался Сури, но скорее коричневого – от загара и ветров, каким неизбежно подставляет себя всякий, воюющий в поле, а не в штабе.
И голос его был не деликатно-нежным, а громким, раскатистым и хрипловатым.
Но вот черты лица, поворот головы, взмах руки – все это было, как показалось Онго, один к одному. И главное – глаза. Меро словно позаимствовал их у Сури – такие же большие, темные, почти черные, бездонные; на суровом солдатском лице они выглядели чуждыми, принесенными из какой-то другой жизни, но они были, и это казалось чудом. А кроме того – при такой видимости, какая была в тот вечерний уже час, – капитана уже в десяти шагах можно было принять за Сури. В первый миг с Онго так и случилось, и он чуть не вскрикнул от счастливого изумления – что, безусловно, не получило бы одобрения, ибо в строю кричать следует "Орро", а не "Ох!".
И чувство, как две капли воды похожее на любовь, снова вспыхнуло в его душе – на этот раз очень высоким и жарким пламенем.
Онго понял вдруг, чего ему не хватало все эти месяцы. Не комфорта, не сытости, не… Ему недоставало любви. Любви не к воспоминанию, а к реальному человеку, которого можно видеть, слышать, обонять… Где-то в глубинах подсознания Онго женское из последних сил боролось с мужским, и сейчас трудно было даже определить – к мужчине то должна быть любовь или к женщине. Любовь просто была необходима.