— Эсмайя… прости меня. — «Он говорит искренне, — подумала она, — но какое это имеет значение». Слишком поздно и слишком не так.) — Если… раз ты помнишь, тебе надо пройти курс терапии.
— Здесь? — Слово выскочило раньше, чем она смогла спрятать всю боль, горечь и злость. — Здесь, где терапевты говорили мне, что я все это придумала, что это просто дурные лихорадочные сны?
— Прости меня, — повторил он, но теперь с ноткой раздражения. Она хорошо знала этот его тон. Он мог просить прощения, но на этом считал вопрос исчерпанным. Она должна принять его извинения и обо всем забыть. Но она не будет этого делать. Не будет делать, как раньше. — Я… мы ошиблись, Эсмайя. Теперь уже ничего не изменишь, все в прошлом. Вряд ли я смогу убедить тебя, как мне все это больно, я знаю, что наше поведение было ошибкой, но на то были свои причины. Я советовался…
— Не надо, — резко остановила она его. — Не оправдывайся. Я не глупа. Я вижу, что ты не думал о подобном результате. Он… — Она не могла осквернить свой язык произнесением его имени. — Он был офицером, сыном твоего друга. Шла гражданская война, и ты не мог рисковать, все могло бы закончиться феодальной враждой…
Она вспомнила, что отец того человека сам командовал достаточно большим военным подразделением. Это была бы уже не феодальная вражда, а реальная возможность проиграть войну. Как человек, получивший военное образование, она пыталась убедить себя, что страдания и боль одного ребенка, пусть этим ребенком была она сама, не могли перевесить по значимости исхода целой военной кампании. Но этим ребенком действительно, к несчастью, оказалась она, та боль до сих пор отзывается в ней, а ее тогда отказались даже выслушать всерьез. А теперь она не хотела принимать столь легкий ответ. Она была не единственной жертвой, но что, с точки зрения жертв, значат победы… победы для них не предназначены, они для других. Она зажмурилась, стараясь снова поглубже запрятать те чувства, которые хотели вырваться наружу.
— Ты и без омоложения стал благоразумным и осторожным. — Она уколола его этим новым оружием.
Последовало короткое молчание, отец дышал сейчас почти так же резко и отрывисто, как в тот роковой день дышала она.
— Тебе нужна помощь, Эсмайя, — наконец проговорил он. Голос его звучал теперь почти как всегда, ровно и уверенно, но в то же время ласково. Генерал должен уметь владеть собой, а у него еще и опыт почти всей жизни. Ей же так хотелось расслабиться, знать, что он ее любит и будет защищать.
Но она не осмелилась спросить его об этом.
— Возможно, — ответила она. — Но не здесь. И не теперь. — «И не с отцом, который ее предал», — подумала она.
— Ты не вернешься, — сказал он. Он никогда не был глуп. Эгоист, да, но не глупый. Сейчас он смотрел ей прямо в глаза, как смотрел бы в глаза командиру, которого уважал. — Ты больше не вернешься, так ведь?
Она не представляла, зачем бы ей понадобилось возвращаться снова, но еще не была готова окончательно сжечь все мосты.
— Не знаю. Возможно, нет, но… ты должен знать… я договорилась с Люси о табуне.
Он кивнул:
— Хорошо. Я бы этого не сделал, но… Думаю, я еще надеялся, что ты навсегда приедешь домой, особенно после того, как с тобой так обошлись.
А ты со мной обошелся лучше? Но она сдержалась. Казалось, что отец все-таки услышал, что вертелось у нее на языке.
— Я понимаю, — ответил он. Ничего он не понимал, но она не собиралась спорить, по крайней мере не теперь. Теперь ей хотелось уединиться, побыть одной. Она догадывалась, что ей все-таки придется какое-то время провести с психонянями, но сейчас…
— Пожалуйста, Эсмайя, — проговорил отец. — Пусть тебе помогут там, во Флоте, если ты не хочешь, чтобы помогли здесь.
— Я собираюсь поехать в долину, — ответила она, не обращая внимания на его слова. У него не было права указывать ей, что делать с раной, виной которой был он сам. — На один день. Завтра. Я не хочу, чтобы меня кто-нибудь сопровождал.
— Понимаю, — снова сказал он.
— И никакого наблюдения, — продолжала она, не мигая глядя ему в глаза. Первым моргнул он.
— Никакого наблюдения, — согласился отец. — Но дай нам знать, если решишь остаться там на ночь.
— Конечно, — сказала она и успокоилась. Во многом они были похожи, а она раньше этого не замечала. Несмотря на обиду и злость, ей внезапно захотелось рассказать ему все про мятеж. Она знала, что в отличие от офицеров Династии он не сочтет ее действия странными или необъяснимыми.
Она вышла на дневной свет. Единственное, что она чувствовала, — это легкость и пустоту, словно была стручком, наполненным семенами, в конце лета — готова сорваться и улететь при первых порывах сильного осеннего ветра. Эсмей пересекла аллею, посыпанную гравием. Гравий заскрипел у нее под ногами. Прошла мимо цветочных клумб, таких ярких, что приходилось жмуриться. А потом через поля, залитые солнцем. Мелькали и перемещались тени, они выкликали ее по имени, но она не отвечала.
Она вернулась, когда солнце опустилось за далекие горы. Она сильно устала, но не от ходьбы, хотя прошла очень много. Заглянула в полутемный вестибюль и замерла как вкопанная, услышав запах пищи и звон посуды.
— Госпожа?
Эсмей так и отпрянула, но это был слуга. Он протянул ей поднос с чашкой и запиской. Она отказалась от чая, взяла записку и поднялась наверх. Никто за ней не шел, никто не притязал на ее покой. Она положила записку на кровать и прошла через коридор в ванную комнату.
Записка, как она и ожидала, была от прабабушки: «Твой отец сообщил мне, что теперь я могу свободно с тобой говорить. Приходи ко мне». Она положила записку на полку и задумалась. Она всегда считала, что отец слушается прабабку, как она сама слушалась дедушку, хотя, конечно, мужчины и женщины относились к старикам по-разному. Но старшие оставались старшими. Так, по крайней мере, она думала, представляя, что главенство в семье передается как по цепочке, звено за звеном, от старших к младшим, и так из поколения в поколение.
Неужели прабабушка тоже знала правду и ничего не говорила? Как отец мог так воздействовать на нее?
Эсмей откинулась на кровать. Проходило время, а она не могла найти в себе силы даже пошевелиться, тем более встать, принять душ, переодеться. Она смотрела, словно прикованная, на прямоугольник неба, которое становилось из голубого сначала серым, потом темным с яркими звездами. Единственное, что она могла делать, — это прикрывать глаза, когда они начинали болеть, и еще дышать.
С первым проблеском рассвета она заставила себя подняться. Совсем не отдохнула. Сколько раз она просыпалась в этой спальне вот такой же усталой и старалась проскочить в ванную, чтобы никто ее не заметил… И вот снова. Но теперь ее считают героиней; если бы могла, она бы сейчас рассмеялась от одной этой мысли. Снова она одна в верхнем этаже отцовского дома, снова несчастная и уставшая после бессонной ночи.