Напротив, Кавелин, при Сталине чувствовавший себя скованно, после его ухода развеселился, часто похлопывал меня по плечу, шутил не в тему и без темы и вообще производил впечатление человека то ли крепко выпившего, то ли оглушенного неожиданно свалившейся на него удачей. Так же в закрытом авто меня отвезли назад и предоставили на некоторое время самому себе.
Признаться, меня уже стали несколько раздражать подобные приключения, обставленные в духе романов Александра Дюма-пэра или недостаточно известного сейчас Понсона дю Терайля. Однако выбирать не приходилось, и я, наконец-то за несколько последних лет обретший более-менее привычную обстановку, с удовольствием наверстывал упущенное: вдосталь спал в чистой постели, питался если и не деликатесами, то вполне приличной, по сравнению с голодным рационом тех лет, пищей, а главное – читал, читал и читал, глотая книги одну за другой, благо, что в огромной квартире, вероятно отобранной у занимавшего когда-то высокий пост человека, имелась обширная библиотека с книгами на любой вкус. Какой у меня тогда был вкус? Да примерно такой же, как и у сегодняшнего двадцатилетнего юноши: приключения, авантюры, любовь…
Все равно выйти из своей роскошной тюрьмы я не мог, поскольку охраняло ее несколько неразговорчивых типов, предупредительных, но неумолимых. Практически любое мое желание исполнялось беспрекословно, но все поползновения покинуть сей гостеприимный дом пресекались в зародыше.
Судя по акценту, сторожили меня прибалтийцы, вероятно из печально известных „красных латышских стрелков“, и я отлично понимал, что любезные „слуги“ в любой момент, повинуясь чьему-то приказу, превратятся в безжалостных убийц. Слишком хорошо я знал эту братию, которой в годы гражданского братоубийства сторонились даже свои, красные. Лучших карателей и палачей не пожелал бы себе и приснопамятный Малюта Скуратов
[13]
… Уж кто-кто, а я-то знал точно, что в Добровольческой Армии, когда такие монстры попадали в плен, разговор с ними был короток…
Но всему на свете приходит конец, и как-то среди сладкой послеобеденной дремоты (за книгами я частенько засиживался до рассвета, и молодой здоровый организм брал свое) меня разбудил Дмитрий Иринархович.
– О! Вас и не узнать! – Кавелин просто лучился добродушием. – Поправились, румянец во всю щеку… Не пора ли вам, батенька, заняться делом?
– Это смотря какое дело… – Большевиков мне сейчас упрекнуть было не в чем, но так запросто идти в услужение врагу, лишившему меня всего на свете, я не собирался.
– Хорошее дело, доброе, – заверил меня жандарм-оборотень. – Прямо по вашему призванию, литераторскому.
– Воспевать успехи пролетарской революции? – язвительно спросил я, отлично зная, что успехов особых нет и не предвидится, – наоборот, разруха, голод и запустение. – Думаете, у меня получится?
– Какие там успехи… – чуть погрустнев, махнул рукой искуситель. – Успехов нет… Сейчас нет. Я вам, дорогой мой, предлагаю помечтать. Вспомните, как замечательно вы описали Февральский и Октябрьский перевороты и особенно то, что произошло между ними.
– Еще один переворот?
– Почему же? Напишите о том, как жизнь налаживается, постарайтесь описать все без злобы, отстранившись от вчерашних обид…
– Хороши же обиды…
– В общем, напишите, как получится. Помнится, вы как-то обронили мне, что ту свою повесть создали за какие-то два-три дня, словно кто-то невидимый нашептывал вам на ухо. Ведь вы тогда ничего не преувеличили?
– Нет…
Желание ёрничать и брызгать ядом испарилось само собой. Я вспомнил далекое, уже подзабытое к тому моменту, „откровение“, когда внезапно, посреди приготовления домашнего задания, прямо в тетради по геометрии принялся строчить текст, о котором не думал еще минуту назад. Как безуспешно зазывала меня на ужин добрейшая моя, покойная тетушка Лидия Тихоновна, как болели от непривычного труда пальцы… Как перечитывал я написанное и дивился, откуда это такое могло прийти в мою детскую голову, забитую вовсе не классовой борьбой, а вполне мальчишескими насущными заботами. Вроде вожделенной серии марок Британской Гвианы, которую я надеялся выменять у жмота Керенского, или безнадежной любви к признанной красавице Сонечке Калистратовой…
Видимо, я несколько переменился в лице, поскольку Дмитрий Иринархович, полуоткрыв рот, с каким-то благоговейным чувством взирал на меня, словно я только что прошел по воде „аки посуху“ или превратил воду в вино. Уж он-то знал, насколько точно воплотилось в жизнь то „прозрение“ и как невозможно было изменить что-то в проложенной им колее.
– Я… Я не знаю… – вышел я из ступора и беспомощно взглянул на бывшего жандарма. – Получится ли у меня? Я ведь даже газет не читаю…
– Это и к лучшему! Газеты тут только помешают. Пишите, что взбредет в голову. И не ограничивайте себя временными рамками. Загляните в будущее настолько, насколько это будет возможно.
– На год?
– Да.
– На пять?
– Превосходно!
– На десять лет?
– А хоть бы и на пятьдесят! Вот, держите…
Он порылся в кармане и выложил передо мной на стол новинку по тем временам – „вечное перо“.
– Это чтобы не отвлекаться, обмакивая перо в чернильницу. Да и клякс поменьше будет, а то знаю я вашего брата-гимназиста! – пошутил он, грозя мне пальцем.
Я осторожно взял в руки авторучку, которую до того приходилось видеть лишь несколько раз, да и то издали, ощутил благородную тяжесть и прочел надпись на золотом ободке: „PARKER – Fountain Pen“…»
Владислав оторвался от чтения и снова, с еще большим уважением взял в руки отцовский «Паркер». Все точно – едва различимые на потертом золотом ободке буквы: «PARKER – Fountain Pen»…
«Неужели этой ручке… Так, двадцать первый… Не менее восьмидесяти пяти лет? Не может быть! А впрочем…»
Он отложил ручку и вновь вернулся к отцовской исповеди…
* * *
– Ну что же, Георгий Владимирович…
Кавелин подровнял стопку листов, пролистнул ее будто пачку довоенных сторублевых ассигнаций-«катенек»
[14]
(Сотников видел подобную процедуру лишь раз в жизни, при описи отбитого у красных имущества не то в Харькове, не то в Екатеринодаре) и, убрав в папку, аккуратно завязал тесемки.
– Не мне судить, но, по-моему, вы более чем достойно справились с возложенным на вас поручением.
– И что теперь? – Осунувшийся от многодневной и многонощной работы молодой литератор, не поднимая глаз, изучал узор на покрывающей стол скатерти. – К стенке?