Кухню она узнала по влажным насморочным шумам, идущим из-за отпотевших дверей. Коренастая девушка в марлевом колпаке, в мокрых шлепанцах на босу ногу, сбрасывала в ведро из тарелок остатки еды и погружала тарелки в бак с тяжелым кипятком, где они покачивались и глухо стукались о стены. Ее розовые сальные руки двигались сами по себе, а голые припухшие глаза неотрывно смотрели куда-то в сторону, будто завороженные. При появлении Софьи Андреевны посудомойка попыталась оглянуться на нее, но не смогла, и это опять напомнило покойную бабусю, как она работала руками вслепую, хотя ее глаза, большие, линялые, с коричневыми пятнами па белках, бывали в это время широко раскрыты,– только что-то сбросив на пол, бабуся вздрагивала и медленно нагибалась. Невидимкой Софья Андреевна проковыляла в зал. Там изрядно поубавилось людей, табачный дым мешался с холодом из форточек. Те, кто остался, отрешенно сидели вдоль столов, у огромных нарисованных ног первомайской демонстрации, похожей отчасти на выступление танцевального ансамбля,– так дружно двигался на зрителей нарядный полукруг, и розовые улыбки были чем-то вроде цветочной гирлянды, несомой сразу несколькими девушками в национальных костюмах,– а позади лоснились и исчезали в пятнах отраженного электричества бордовые башни Кремля. Мужик, который хотел на Красную площадь, теперь покачивался возле небольшого тусклого рояля над рядом совершенно одинаковых черных и одинаковых белых клавиш, время от времени тыкая туда нацеленным пальцем, вызывая звук, который после ни с каких попыток не удавалось повторить,– и за ним, подперши кулаком толстую складку щеки, с усталым интересом следила сонная свекровь. В зале никто не собирался по четыре, по пять человек: казалось, если гости сделают это, то должны будут что-нибудь исполнить, станцевать или спеть, чтобы как-то разрядить томительную скуку, и каждый предпочитал отсиживаться сам по себе, ковыряя мокрое пирожное.
Соседку Софья Андреевна увидала на прежнем месте: она сидела на стуле боком, закинув ногу на ногу, и сосредоточенно терзала ногтями подол, очевидно оттирая какое-то пятнышко. Весь ее облик был донельзя будничный и хмурый – морщины под челкой, двойная стрелка рваного чулка из запыленной туфли,– но больше всего Софью Андреевну поразили ее открытые руки, огрубелые и дряблые, с чернильными синяками, похожими на инвентарные штампы с изнанки казенного постельного белья. Эта старческая изнанка, будто соседке было чуть ли не пятьдесят, вызвала у Софьи Андреевны горькую мысль, что Ивана к ней могла привлечь только особая гнусность натуры. Еще она подумала с острой болью в душе, что Иван только тогда принадлежал бы ей целиком, если бы не мог заниматься этим вообще ни с кем. Тогда бы Софья Андреевна могла считать его действительно родным, настоящим близким родственником и не бояться приступов отчуждения, когда на Ивана находила эта лихорадка и он, имевший привычку ногами ступать по постели к своему укатанному месту у стены, вдруг окидывал ее из-под глухого потолка неузнающим взглядом, а потом валился со страшным хрустом диванных пружин, и на потолке проступало именно то, что было там и в прошлый, и позапрошлый раз: два потека и трещина. Если бы Иван, по крайней мере, умел скрывать, что занимается на стороне такими вещами,– но он, наоборот, являл свои умения и там, и здесь, позоря Софью Андреевну, потому что соседка знала в подробностях, как его тяжелые руки шарят по телу, как царапаются по-бабьи и как он, забившись в судороге, тонко вскрикивает – сначала за себя, а после словно за Софью Андреевну, показывая, как надо, играя, будто это она кричит и закатывает глаза. В такие минуты они с Иваном были действительно чужими – совершенно разрушался семейный тон, какой у них бывал у телевизора или на кухне, когда они касались друг друга уже почти машинально,– и долго после того, как Иван в последнем содрогании пускал на подушку желтую слюну, они не могли говорить нормальными голосами и начинали, будто после ссоры, часа через три.
Сейчас Софья Андреевна стояла перед застольем в кукольных жоржетовых рукавчиках и дурацкой фате, словно помеченная на сегодняшнюю ночь, и задыхалась от ненависти. Соседка переменила ногу, чтобы лучше рассмотреть свою неприятность, но вместо этого вскинула глаза. Сразу она оскалилась от страха, закинутое колено сорвалось, и вся она стала как-то ломаться и тянуть подол, будто надеялась целиком укрыться в своем коротюсеньком платьишке. У Софьи Андреевны мелькнуло удивление, что обе они одеты совершенно по-детски, но она без труда загасила в себе тепло. Она наконец ощутила, что не боится больше нарушить некое пристойное равновесие – якобы в собственную пользу,– ради которого иногда караулила соседку на лестнице, чтобы обменяться с нею обезьяньими улыбками, якобы такими, как всегда. Теперь она могла свободно выразить, что накопилось без Ивана, когда квартира через зеленую стенку, чью краску Софья Андреевна обтирала на себя, представлялась ей одновременно адом и раем, и она, измазанная, лепилась на зелень, будто неуклюжий хамелеон, не воспринимая оттуда ничего, кроме мучительно неполной, ни на что не похожей музыки. Софья Андреевна знала, что вот сейчас она за волосы вытащит соседку из ресторана и потребует, чтобы та пустила ее к себе,– увидит запретную область, куда скрывается Иван, ляжет сама на их кушетку или койку, а после затолкает стерву в свою квартиру и проведет, как по музею, показывая раскопанные дырки в обивке дивана, заброшенные вышивки с бородами перепутанных ниток, пятно на стене, похожее на белесый призрак Софьи Андреевны. Соседке в конце концов придется показать, где находится тайная дверца в ее обиталище, которая бессонной Софье Андреевне мерещилась то за комодом, то в кладовке, а когда среди ночи, в темноте, она тихонько выходила на площадку и тупо стояла перед большой соседкиной дверью, придерживая, чтобы не захлопнулась, несчастную свою, ей казалось, будто там, внутри, между квартирами открыто, будто только перед ней всегда стоит преграда, а кругом, куда она не смотрит,– сквозной свободный путь.
Оцепенелую Софью Андреевну заставил встрепенуться патетический стонущий гром – это гость, игравшийся с роялем, пошатнулся и умял в клавиатуру обе пятерни. Мельком отметив, что скоро увидит другой, ненавистный рояль, Софья Андреевна пошла через зал к побелевшей соседке, уже отъехавшей от стола вместе с креслицем на добрый метр и все толкавшейся каблуками в пол, будто пытаясь раскачаться на качелях. Еще издалека Софья Андреевна увидала, что тарелка со сметанной жижей и грубой стружкой овощей все еще стоит перед ней неубранная,– но тут прямо перед ее лицом промелькнуло что-то темное, крепко пахнувшее «Шипром». Перескакнувший ей дорогу мягкий толстячок, бочком и на цыпочках протираясь между раздвинутых кресел с плащами, очевидно, устремлялся в туалет. Людмила Георгиевна, стоя в трех шагах, пережидала, пока он пройдет, ее подведенные глаза скользили вправо и влево с равнодушным интересом, а пальцы в том же ритме вертели играющий кулон. Только тут Софья Андреевна поняла, что заскучавший было ресторан оживился переглядками и шепотками: ее хромающий выход, предваренный расшибленным аккордом, оторвал гостей от неинтересной размокшей еды, и теперь все происходило будто на сцене. Между нею и соседкой образовалось неприкосновенное пространство с чьим-то газовым платочком на паркете, а вокруг перевивался грубошерстный дым оставленных папирос. Двигаясь, будто выучила все заранее, Софья Андреевна подошла к соседке сбоку, взяла тарелку, которую та поспешно ей придвинула, и, успев увидеть на малиновом крепе несколько изжеванных ногтями крапинок, вылила туда заурчавшую жижу, в которой вильнула килька. С какой-то странной истомой на ослабевшем лице, с ужасными пятнами рыжей пудры, соседка стала медленно подниматься, перехватываясь руками, словно ноги у нее отнялись и не могли держать изогнутое тело, облепленное мокрым хляпаньем до бельевых застежек и костей. Порозовелая жижа толстыми струйками застрочила в паркет, и Софья Андреевна, опустив глаза, увидала, что и ее привядшее платье забрызгано жиром и помидорными семечками. Она спокойно подумала, что теперь-то ей, конечно, не видать директорского кресла. За спиной послышались гулкие звуки, будто пинали по мячу: это Матерый бил в ковшовые ладони, и на его багровой, совершенно пьяной морде читалось непреклонное одобрение. Соседка отпустила подлокотник и, согнувшись, болтая длинными руками, поволоклась куда-то, точно одурелый конькобежец по широченной дорожке,– и после Софья Андреевна отмечала с законной гордостью, что ощущение коньков на ногах, владевшее ими обеими в тот несчастный праздник, для развратницы закончилось болезнью и палкой, на которой она елозила и вскидывала задом, точно мошка на булавке, тогда как Софья Андреевна продолжала ходить горделиво, и всякий, видевший ее, одновременно видел цель, к которой направлялись эти равномерные шаги.