Наконец на утро пятого дня от соседки донеслись нормальные земные звуки: грохоток сдвигаемой мебели, словно успевшей высохнуть в хлам, незнакомые шаги, явно уличные, в башмаках, обходившие квартиру точно двор, не задерживаясь на месте обычных хозяйских заделий. По особой сквозистости и внятности звуков ощущалось, что дверь квартиры распахнута настежь; широко и плоско плеснула в ванну вода из покачнувшегося таза и вторым приемом обрушилась. Полузнакомые родственники соседки засновали туда и сюда, все с печальными глазами навыкате; юноши у них шелковистостью усиков и вежливостью походили на женщин, и поразительная разница между шелковой, матовой красотой молодых и обрюзглым уродством старых, чьи носы вкупе с тонкими губами напоминали хоботы слонов, держащих ветки, казалось, говорила о том, что эти люди живут, чтобы так измениться, не меньше чем по триста лет,– но ведьме, как выяснилось, было всего-то навсего сорок восемь. Софья Андреевна старалась ни в чем не участвовать, хотя ее очень приглашал солидный товарищ, бывший у них, по-видимому, за главного. Маленького роста еврей с огромной, превосходной лепки головой, плотно обложенной маслянистыми сединами, был очень обходителен и даже брал ее под локоток, но Софья Андреевна все же отказалась зайти к покойной под предлогом подхваченного гриппа,– и два вечера подряд у нее действительно поднималась температура, заставляя кутаться и ежиться от умывания нестерпимо колючей водой.
Однако ей не удалось из-за незнания распорядка вовсе избежать похорон. Она хотела уйти из дому и вылетела на площадку как раз тогда, когда из соседкиной двери показался гроб в бумажных кружевах, к которому прижимались мятыми щеками четверо носильщиков. Гроб, какой-то плоский и слишком нарядный, будто коробка конфет, был, похоже, настолько легок, что носильщикам стоило труда ступать торжественно и согласовывать шаги. Тельце соседки выделялось под простыней только острым холмиком укрытых ступней, узловатые лапки были на груди связаны бинтом, и после смерти злыдня более всего походила на обезьяну. О том, как именно она умерла, Софья Андреевна в эту минуту знала меньше всех – и не хотела никого расспрашивать после единоличного владения тайной, веявшей из-за стены. Гроб, если глядеть на него отдельно, буквально прыгал по лестнице, растряхивая свои цветы направо и налево,– и это вкупе с мебелью соседки, не способной более держать на себе вещей и ссыпавшей их с себя при малейшем толчке, слышном у Софьи Андреевны будто торможение нагруженной тележки, создавало чувство какого-то искусственного нагромождения, неправды этой смерти. Подъезд наполнялся: через перила свешивались украшенные бахромой волос физиономии любопытных; верхние жильцы, желая подняться к себе, натыкались на шествие и поспешно сбегали на улицу, где пережидали за оцеплением из венков, слегка звеневших на ветру. Процессия, запрудив проход, ненадолго присоединяла посторонних людей, отмечая собою их повседневные дела, и Софье Андреевне было нестерпимо стыдно: ей казалось, будто все жильцы сейчас вспоминают об Иване и догадываются, почему она сторонится к стене, прижимая к груди угловатую сумку. Еле дотерпев до возможности сбежать, дошагав до дверей подъезда за чьей-то артистической спиной в лиловом, как бы женском пиджаке, Софья Андреевна бросилась прочь, вдыхая бумажный мокрый запах крупного дождя, разрисовавшего землю чернильными кляксами. На повороте она успела увидеть, как люди шарахаются от вскакивающих зонтов-автоматов, направляя в свободное место свои, и похороны разрастаются тугим бредовым куполом, а кто-то, наполовину сунувшись в траурный фургон, торчит из него лоснящимся задом в светло-серых брюках, тоже расписанных крапинами.
Весь день пришибленная Софья Андреевна не могла глядеть на пестрый растительный сор, расклеванный дождем, а в довершение поздно вечером к ней ввалился старикан из двенадцатой квартиры, тот, у кого с Иваном доходило то до драки, то до пьяного братания под пиво и сухую мелкую рыбешку, которой у старого браконьера было как щепы. Суровый и «выпимший», скверный старикан, потрясая в воздухе плачущей бутылкой с остатками вина, заставил Софью Андреевну тоже выпить и помянуть. Он обстоятельно сообщил, что «профессорша» умерла от сердца, когда мыла в тазике голову шампунем, и лежала, пока не пришли, лицом в воде, в своих раскисших волосах,– а под конец безжалостно добавил, что Софья Андреевна «плохо поет», чтобы она не смела петь, и грохнул перед ней кулаком, похожим на каменный топор, примотанный на палку вздувшимися жилами. Удивительно, сколько он прожил, этот опустошитель окрестных ржавых водоемов, чье содержимое напоминало компот с железом вместо сухофруктов: он только крепчал здоровьем от протравленной рыбы, на которую имел незаконные снасти еще пострашнее придонных химер,– а когда забывшая о нем Софья Андреевна умерла, он с полоротыми воплями, поминая Ивана Петровича, рвался самолично ее закапывать, и никому не известно, как верная Маргарита сумела его не пустить.
глава 21
Следовало все-таки отыскать жениха, чтобы наконец закончить этот счастливый день, и невеста с забрызганным животом, теперь и вовсе предоставленная себе, потащилась по этажам. В перспективе главной лестницы, придававшей ДК родовое сходство со школой, где работала Софья Андреевна, две неясные группы огромных порывистых фигур, отливая, как лужи, чуть рябенькой гладью, устремлялись друг к другу под гребнями алых знамен. Настенные великаны возникали тут и там, начинаясь неизменно с ног, причем везде соответствовали в росте персонажам соседних картин как одно сияющее племя, что придавало реальность их просторному, под бешеным ветром цветущему миру, через который великаны только проходили, оставляя его позади. Связующим звеном рисованных пространств служили пары в углах, бывшие вместе с колосистой лепниной словно частью архитектуры и одновременно явной частью утомленного застолья (Софья Андреевна вспоминала женщин по платьям). На чужие шаги они отвечали неподвижностью – со странными углами опоры о стену, в ужасно сидящей, точно выжатой одежде,– но стоило отвести смущенный взгляд, как глаз улавливал перемену позы и начиналось медленное трение, какое-то выпрастывание яркого из темного: женщина словно стремилась выйти из рук мужчины, как выходит из куколки, нежно почесываясь, дрожа на воздухе от сохнущей влаги, новорожденная бабочка или стрекоза.
Оскорбленная Софья Андреевна хромала дальше, чувствуя свое одиночество как необходимость двигаться, не смея даже присесть на одну из бархатных кушеток под сухими пальмовыми перьями или на секцию стульев с железным каркасом и полустертыми номерами, попадавшихся в отдалении от центральных парадных пещер, в соседстве заляпанных козел и ведер с краской. Видимо, было еще не поздно. Навстречу Софье Андреевне то и дело проходили просто люди без пар: четверо женщин в атласных синих сарафанах, с накладными крахмальными косами через грудь; какой-то встрепанный товарищ маленького роста, в простецком и грубом, как варежка, свитере; серолицые рабочие в отвислых штанах протащили, приседая и ставя ее на разные углы, холщовую декорацию, в которой то и дело открывалась бутафорская дверь. Некоторые бросали на Софью Андреевну любопытные взгляды, и она сжималась от мгновенной внутренней пустоты. Чтобы казаться просто одной из приглашенных на свадьбу, она в закутке отцепила фату – без зеркала, перед голой стеной в волдырях,– и теперь ощущала непорядок в начесе, отвратительно сквозистом до корней волос и пронизанном шпильками.