Атмосфера в Оперативном зале заметно разрядилась. Советские специалисты согласились с американскими: у албанцев не будет возможности активировать «борова» в небольшой промежуток времени между появлением бомбардировщиков на радарах и их заходом на цель. Их радары слишком маломощны, и к тому же все они находятся на албанской территории.
Президенту было досадно. Он оказался в невыгодном, по сравнению с русскими, положении и втайне завидовал им. Дать окончательное согласие на их предложение он не мог, не посоветовавшись с лидерами Конгресса. Большинство из них были еще в пути — возвращались из своих округов. А Рассел Элкотт все висел на телефоне. Русским же не нужно было ни с кем советоваться. Демократия ставила почти неразрешимые преграды перед теми, кого больше всего заботило ее выживание.
— Я согласен в главном, но с некоторыми оговорками. Бомбардировщики поднимутся в воздух немедленно, однако давайте условимся: некоторое время они должны находиться вне досягаемости албанских радаров — они будут нашей страховкой на случай провала десантно-диверсионной группы. Я не могу принять окончательного решения, не посоветовавшись с американским народом…
Переводчик автоматически перевел слово «народ» как «лидеры Конгресса».
— Когда именно десантно-диверсионная группа прибудет на место?
— В шесть часов по местному времени, — сказал Хэллок. — Ноль часов по нашему.
— С ними можно связаться?
— Да, конечно, господин президент, через Белград.
— Я хотел бы поговорить с ними, — сказал президент. — Что это за люди?
— Профессионалы. Лучшие. Элита.
— Не вижу, что мы тут еще можем сделать… Только положиться на них… и держать второй вариант про запас — на тех условиях, которые я озвучил, господин Ушаков.
— Я предлагаю поддерживать контакт, пока все не разрешится, господин президент, — сказал Ушаков.
— Могу вас заверить, что я не намерен покидать этот зал. С вашего позволения я сейчас же переговорю с этими людьми…
— У нас нет возможности связаться с ними напрямую, — сказал Хэллок. — Наши люди в Белграде запишут ваше послание и немедленно передадут им.
Президент записал послание для диверсионной группы, а Ушаков дополнил его несколькими словами, адресованными русским. На часах было 20.10 по вашингтонскому времени.
XXIV
Глухой ритмичный стук, шедший из каких-то глубин, наполнял долину. Порой ему казалось, что это стучит его собственное сердце. Иногда этот звук рождал в нем беспокойство — или надежду — он и сам толком не понимал. Концентрация энергии и внутреннее напряжение были столь велики, что, несмотря на совершенство системы управления духом, казалось почти немыслимым, что он так и останется пленником, что он не освободится сам собой повсюду, где его «уловили».
— Пожалуйста, Марк, погаси свет…
Он погасил.
— Не выношу его.
— Почему? Это просто энергия. К тому же самая дешевая.
— Мне трудно привыкнуть, ты прекрасно это знаешь.
— Нельзя построить социализм, не пойдя на определенные жертвы, Мэй. Чего ты не понимаешь, так это энтузиазма, с которым эти люди отдают все лучшее, что в них есть. — Он протянул руку и зажег свет. — Чудесное пламя веры и самоотверженности. Думаешь, оно бы сияло так ярко, не будь там внутри радости, счастья оттого, что служишь великому делу? А вскоре появится демократическая возможность выбирать себе способ применения. Я, конечно же, в курсе, что в СССР нужно ждать не меньше четырех лет, чтобы приобрести автомобиль, но ведь это лишь переходный период. Что возмутительно, так это то, что когда такой выбор делают в Америке, говорят о «свободе», а когда в странах народной демократии — об «эксплуатации человека человеком». Вся история цивилизаций была историей снабжения Государства энергией, и сегодня мы наконец-то достигаем в этом кульминационной, высшей точки…
Он умолк. Что толку? Ведь неоткуда было взяться человеческому голосу, способному говорить от имени человека. Здесь нужны были иные призывы, иной гнев.
Возможно, из-за строжайшего идеологического контроля побочный эффект в долине был особенно сильным. Сами гены Матье, казалось, были заражены, и все новые дозы загрязнения добавлялись к тому, что накопила история в коллективном подсознании рода человеческого. Накануне, когда он бродил по близлежащим горам, у него начались галлюцинации. На повороте дороги он увидел, как из кустов высунулся какой-то человек; окровавленная простыня едва скрывала его наготу. Он был страшно худым и казался смертельно испуганным.
— Ах, это вы! — сказал он Матье, и тот очень удивился, что понимает древнееврейский. — Продолжайте. Обещаю, что на сей раз я не стану вмешиваться.
У Него были раны по всему телу, лоб кровоточил, а во взгляде читалось то выражение муки и негодования, которое уже породило высочайшие шедевры Возрождения, но могло и дальше послужить искусству.
— У вас не найдется одежды взаймы? — спросил человек. — Однажды я воздам вам за это сторицей.
— Что Вы тут делаете, да еще голышом? Снова пришли, чтобы попозировать какому-нибудь художнику, или как?
Тот — Другой — вздохнул.
— Не говорите мне об этом! Они ждали меня не одно столетие, а когда дождались, организовали целый комитет, чтобы принять меня как положено.
Раны его кровоточили.
— У меня не было никакой возможности улизнуть от них — ведь мои портреты висят во всех музеях мира. Мне не следовало возвращаться. Но что вы хотите, любопытно же было посмотреть, что из всего этого получится через пару тысяч лет. Я говорил себе: двадцати веков достаточно, чтобы они изменились.
Матье охватила жалость.
Другой вздохнул:
— Так вот, нет, представьте себе. Еще хуже, чем прежде. Если бы я мог это предвидеть, я бы остался евреем. — Он вытер слезу. — Все было впустую. Все зря.
— А вот тут я с Вами не согласен, — возразил Матье. — Без Вас не было бы ни итальянских примитивистов, ни романского искусства, ни готики. Оно того стоило, разве нет? Одна лишь Сикстинская капелла…
— Послушайте, господин Матье…
— Вы меня знаете?
— Разумеется, я вас знаю. Благодаря вам и прочим… Как их там? Оппенгеймеру, Ферми, Бору, Сахарову, Теллеру… оно стало научным фактом.
— Что? Что стало научным фактом?
— Распятие. Я, знаете ли, совершил небольшое путешествие. Побывал в Чехословакии, в Африке, в Южной Америке, в Севесо
[45]
, много где, в общем… И это повсюду, повсюду… Я бы никогда не поверил, что Распятие станет таким обыденным. Никто больше не обращает на него внимания.