Но все-таки (размышлял Пирс теперь, утром, в конце сентября, оглядывая ту же самую комнату уже со своей кровати; на окнах висели его занавески, и в предрассветных сумерках на стенах едва виднелись ему принадлежащие картины), может быть, даже тогда она не вспомнила. Она ответила «да», но не он ли ввел правило, чтобы в некоторых обстоятельствах она не говорила ему «нет»?
Как-то в полночь на этой вот широкой кровати, не здесь, правда, а на Мейпл-стрит в Откосе, он поставил ей условие:
Роз, не говори «нет». Ты не хочешь говорить «нет». Только «да». Ты понимаешь?
Да.
Повтори.
Да.
Так что, может быть, на самом-то деле она не узнала этот дом, а потому не почувствовала, как он, нутром, давление судьбы, которая вернула их сюда. Возможно, она сознательно ничего не признала. Она это умела. Был у нее такой талант.
Самое тайное — то, что забыто.
Он поднялся с постели, окончательно проснувшись, — она продолжала спать в своей постели под журчание Шедоу, — он постоял задумчиво, долговязый, нагой и белый, за исключением тех мест, где кожу его затеняли черные волосы. На сегодняшний вечер назначена встреча: ужин на веранде близ ее юной холодной реки. Потом он изложит кое-какие планы на вечер, не начинать же им без всякой подготовки.
Затем он вновь улегся, подумать.
Будильника у Пирса не было. Он пробуждался, выспавшись, довольно рано. А в последнее время почти перестал спать по ночам, да и заснуть становилось все труднее: забравшись в большую кровать, он проваливался в глубокое оцепенение на пару часов или даже меньше, а затем просыпался, словно его толкнули, лежал наизготове, как включенный жужжащий прибор, по нескольку часов, думал, думал, ткал, сплетал, порой вставая, чтобы сделать наброски, покурить или просто поглазеть на убывающий месяц. Еще часок-другой сна, пока первые лучи не коснулись окон; затем подъем — и марш на кухню готовить, но, даже гремя кофейником и сковородкой, он не переставал работать.
После получения аванса от издателя, обеспечившего (вкупе с кое-какими деньгами от Фонда Расмуссена) хлеб насущный, работа у Пирса долго не двигалась с места. Он словно вскарабкался на огромную вышку над водой и понял, что нырять боязно, а слезать стыдно. Он делал наброски и вымарывал их, печатал несколько страниц — и почти сразу изничтожал. «Почему мы верим, что цыганки могут предсказывать судьбу?» — начинал он; или: «Мировая история существует не в одном-единственном варианте», — а потом укладывался в постель, уходил или просто прекращал работать.
Но пришло лето, жаркое, как преисподняя, тучное и буйное, — может, и породив в нем такую подражательную плодовитость. Явился Робби, вызванный его собственными силами, о которых он раньше понятия не имел; созданный из сил, которые Пирс не мог вычислить. А затем Роз, от мыслей о которой он едва концы не отдал в это одинокое утро. Словно при умелом инвестировании, чем больше времени он тратил на Роз и проводил с ней, тем больше, кажется, получал; он изображал высокомерную раздражительность, когда она звонками и капризами отвлекала его от работы и чародейства, но относился к ней все более суеверно: как знать, не в ней ли источник его продуктивности; он ловил себя на том, что отговаривает ее от других занятий ради свиданий с ним, а приходя вечером, она заставала его все еще в халате, взволнованного и лоснящегося, как спортсмен, с исписанным желтым блокнотом, который незадолго до того был чист; как ты быстро продвигаешься, удивлялась она, а он хохотал во все горло и гнал ее в спальню.
Еще одна возможность — о ней Пирс размышлял иногда, лежа в постели и временами так же яростно хохоча, — состояла в том, что Время сцеживалось в его мозг, бездонный, как волшебный потир кудесника: вино нового откровения, которым он должен был в меру сил оделять жаждущих, откровения, которое, может быть, только в сей миг, сей год сего десятилетия, имеет смысл оглашать.
Так что восстань и действуй, Пирс: ибо приходит ночь, когда никто не может делать.
{17}
А в это время Роузи Расмуссен летала. Она оттолкнулась от верхушки Болл-холла на Ривер-стрит, где установлены четыре больших каменных шара (всегда всматривалась в них, но касаться никогда раньше не доводилось — холодная шероховатая поверхность оказалась приятной на ощупь), — оттолкнулась и полетела над рекой, вверх и вперед.
Как она забыла, что умеет летать? Теперь, над простертой внизу морщинистой рекою, она, конечно, вспомнила, что умеет — и летала не раз в некую пору года, но в какую? Может, в летную погоду. Она уже немножко отвыкла, но какая блаженная легкость, когда, восстановив навыки, вспоминаешь виражи и повороты, бочки, снижения и взлеты!
На скале — замок Баттерманз, не там ли ей приземлиться? Нет, не туда она направляется. Она глянула вперед. Там, вдали, раскинулся город Каскадия, бумажные фабрики источают белый дым, а вот и новая водоочистка, где сверкающая шкура реки свисает через плотину, сбиваясь в пену у ее подножья. Нет, слишком близко. Она сделала усилие, чтобы подняться выше, на миг испугавшись, что становится тяжелее, что воздух не удержит ее и она пойдет вниз. Стесненная здесь, южнее река растекалась вширь. Над выгибом земли виднелись крыши двойного города Конурбаны, старые башни на левом берегу (отблески рассвета на золотом куполе муниципалитета), а на правом — башни куда выше, из холодной стали.
Ах да, туда, подумала Роузи, снижаясь. Туда лежит ее путь. В душе ее пробудились долг и тревога. Она подумала, не ошиблась ли, может, ее просто подбросили вверх, швырнули в воздух, и на самом деле она не летит, а падает: но подумать так и значило упасть; и она устремилась вниз.
Очнулась на подушке в своей кровати, жадно хватая глазами свет в предрассветном сумраке. Будильник на ближнем столике только собрался звонить, она проснулась от его жужжания. Роузи шлепнула по нему, упреждая, и свалилась обратно. Охнула было от ужаса, обнаружив в постели рядом с собой что-то живое, ах да, господи, это же Сэм — проснулась за полночь от страха и успокоилась, только когда Роузи уложила ее с собой.
Ой, как я не хочу ехать, мысленно захныкала Роузи. Сев, она поискала ногами тапочки, не нашла, встала на четвереньки и пошарила под кроватью (снова озноб суеверного страха на входе в это темное логово), махнула рукой и отправилась в холл босиком. Мимо комнаты Бонн на лестницу черного хода. Осенние запахи: знобкий воздух, прошлогодние костерки, ожидающие, когда их зажгут вновь, холодные деревянные рамы, прошлые жизни, обитавшие тут, их трапезы, салфетки и мебель, — все отчего-то разом ожило этой осенью. Лестница на кухню. Роузи не стала закрывать дверь (зачем вообще дверь на лестнице?), чтобы услышать, когда проснется Сэм; наполнила под краном чайник.
Ей вспомнился полет. Во сне все время кажется, будто вспоминаешь то, что умел и чем занимался раньше. Конечно, занимался: в предыдущих снах.
Если бы она могла сегодня полететь в Конурбану на встречу, она бы слетала.
Огромная старая кухня, назначенная для пребывания поваров и служанок, а не членов семьи, Роузи нравилась больше всех прочих комнат в доме, который стал ее новым обиталищем и в некотором смысле ей же и принадлежал. Не полностью в ее распоряжении, но как бы отдан под опеку: ведь он находится в собственности Фонда, давным-давно основанного Бони, — и теперь Фонд владел всем имуществом Расмуссенов. В завещании Бони назвал Роузи новым директором.