Пирс открыл было рот, но не смог сказать, что именно видел. За миг — пытаясь придумать какое-то жалкое оправдание, увертку, чтобы спастись от них, — он понял, что они могут пользоваться этой силой, потому что отказались ради нее от всего остального, и если он присоединится к ним, предаст им себя, он тоже ее получит: всего-то и нужно — слиться с ними душой или сознанием (он испытал приступ резкого отвращения), последовав примеру Роз (еще более сильный приступ). А если он не подчинится той, единственной силе, то не получит никакой, и ее обратят против него, нанося удар за ударом, пока его гордыня не будет окончательно изничтожена и само его «я» не разотрут в прах, — чего они и хотели, если он им вообще для чего-то был нужен.
Тут он понял: именно этот урок они явились преподать и преподали в тот миг, когда кухонная дверь с грохотом закрылась. Ему не уйти, ибо спрятаться некуда.
Но он чертовски хотел оказаться от них как можно дальше. Он повернулся и пошел прочь (вот эта часть потом вспоминалась с трудом), пошел прочь по лужайке, зная, что они не погонятся за ним, что у них нет настроения гнаться, что он и ему подобные абсолютно им не интересны; он обернулся и увидел, что они уже играют на поле Винтергальтеров куском отшлифованной и покрытой письменами каменной плиты с такой легкостью, словно это была деревянная дощечка; и до глупости очевидный символизм этой сцены поразил его. Смерть, где твоя победа?
{323} Потом он вдруг сразу оказался на проспекте, который, как он знал, вел к большому городу, и смутные башни уже поднимались над деревьями; Пирс тут же увидел и подозвал большое желтое такси с полоской черно-белых шашечек на боку. Он забрался в пропахшую кожей темноту, захлопнул дверцу, громко сказал: «Манхэттен» — и проснулся.
Ночь, тишина. Он в одиночестве. Их здесь не было, его не было там. Пленка сна прокрутилась в сознании задом наперед, от такси к началу, которое было окончанием чего-то, бывшего еще раньше, но чего он совсем не запомнил.
Он подумал: у меня даже нет большого стола. Вместо приснившихся большой комнаты и большой двери — просто дверной проем и комнатка, загроможденная письменным столом и книжными шкафами, где были сложены его рукописи и роман Крафта. Он поднял голову в сумраке и оглядел комнату, просто чтобы удостовериться.
Вдруг откуда-то раздались призывные крики: пронзительные звонки телефона. Пирс представить не мог, кто бы это трезвонил, а брать трубку ему не очень-то хотелось.
— Алло.
— Ах, Пирс, ну слава богу.
— Привет, Аксель.
Всего лишь отец. Пирс сел и перевел дух. Аксель Моффет, во всяком случае, не переменился: как обычно, в беде, судя по голосу; в полном просаде; побитый жизнью и растерянный. Все как обычно. И звонил он, как обычно, из бара. Время было за полночь.
— Пирс, Грейвли умер.
— Аксель, мне так жаль.
— Он умер у меня на руках.
Последовала долгая влажная пауза, заполненная далекими голосами и смехом. Грейвли был управляющим бруклинского дома, которым владел и в котором жил Аксель; хоть Грейвли и возился подолгу, он мог что угодно починить или наладить. Он был гораздо старше Акселя, и Пирс знал, что отец в последнее время ухаживал за ним, когда тот хворал, — Аксель что-то говорил о гриппе и плохой крови; когда Грейвли сдал, дом окончательно пришел в упадок.
— Я был на его похоронах, — выдавил Аксель, взяв себя в руки. — Сегодня. О, это было так трогательно. Единственный белый в море черных — я. Очень, очень простые люди, в большинстве своем очень пожилые, Пирс, таких негров я помню по старому Нью-Йорку. Они так не похожи на этих загнанных животных, которые сейчас сплошь и рядом.
— Понимаю, кажется.
— Они ко мне очень по-доброму отнеслись. К незнакомому чужому человеку.
— Ага.
— Знаешь, у него не было семьи — никого, кроме этого огромного сообщества. Они пели. Как было не заплакать; казалось, вот-вот спустится стайка курчавых ангелов, чтобы забрать его «на небеси». — Он похихикал и звучно шмыгнул носом. — Ох, я и рыдал.
— Угу.
— Мне вспомнилась строка из Блейка, — сообщил Аксель. — «Я черный, но душа моя бела».
{324}
— Аксель, бога ради.
Нет, ну правда. Он обнаружил, что опирается на книгу Крафта, вжав ладонь в первую страницу. Он уставился на рукопись: желтая бумага потемнела и раскрошилась по краям. На миг захотелось растопить ею печь, сжечь, как заразное постельное белье: вот источник всех его бед, каковы бы они ни были.
— Вот такая вера, — не умолкал Аксель, — прекрасна. Разве нет?
— Разве?
— Мы не можем жить в вечных сомнениях, — сказал Аксель. — Даже Эйнштейн.
— Ты еще ходишь на мессу? — спросил Пирс.
— Не каждую неделю. Нет, конечно. — Аксель отвлекся на поминальное возлияние и с удовольствием глотнул. — Ты знаешь историю о священнике-методисте
{325} и Джеймсе Джойсе?
{326}
— Аксель, послушай. Я тут стою совсем голый. Печь давно погасла, и здесь чертовски холодно.
— Голый?
— Я спал. Я правда не могу больше разговаривать.
— Голый! Наг я вышел
{327}, наг и возвращусь. Наг. О Господи, — его голос вновь стал слезливым. — Наг я вышел из чрева матери моей. Господь дал, Господь и взял. О Боже, Пирс, что мне делать.
Аксель еще не скоро смог закончить разговор; Пирс слушал звуки далекого города, где некогда жил сам и разгуливал со своим отцом, со своим чокнутым отцом. Хотя и Аксель, и город были отчетливо слышны и Пирс время от времени вставлял «Ага» и «Да что ты», он чувствовал, что они уже далеко от него, слишком далеки, чтобы помочь или укрыть.
— Любовь и смерть, — говорила Вэл Роузи Расмуссен. — Так мне всегда видится.
Они сидели в просторном дворе замка Баттерманз. Обе укутались потеплее от сырости и холода, а Роузи захватила термос с чаем. Вэл держала в руках натальную карту Роузи, которую сама и составила, а теперь объясняла ее смысл. Солнце в Рыбах, знаке, который, судя по всему, мало кому нравится
{328}; нелюбовь эта была, по наблюдениям Вэл, широко распространена, и даже сама она порой разделяла ее, хотя и старалась с этим бороться. Любовь и Смерть — так называла она импульс, который это сочетание сообщало душе, хотя и знала прекрасно, что он влечет куда большее — много большее, чем может открыться ей, здравомыслящей Деве. Конец, заключающий в себе начало. Темна вода.
{329}
— Любовь и Смерть, — повторила Роузи. — Трудновато.
— Ну, просто я так определяю. Кстати, считается, что Иуда родился под знаком Рыб. И Шопен тоже. Знаешь такое?