— Тебе починили машину, — сказал он удивленно. Машина уткнулась в траву на склоне за бунгало, словно паслась рядом со «скакуном».
— Да. Уже давно. Пирс, я и прошлый раз на ней заезжала.
— Не может быть. Я бы заметил.
— Вот и я думала, что заметишь, но тем не менее.
— Я думал, на нее уже рукой махнули. Она пожала плечами и улыбнулась.
— Можно зайти?
— Вообще-то, — сказал он, — я собирался заглянуть к Винтергальтерам. Обещал, что где-то раз в неделю буду осматривать дом. А до сих пор ни разу не ходил. — Он осушил стакан. — Хочешь, пошли вместе.
— М-м.
Он оставил стакан на стуле без спинки, неизменно стоявшем на крыльце; погремел ключами в кармане — убедиться, что их не забыл. Затем начался долгий подъем по склону, мимо машин и к дому.
— Возвращение в замок
{333}, — сказал Пирс.
Дом был построен в стиле французского Ренессанса, только с лепниной образца 1920-х годов, и днем — но не ночью — выглядел вполне жизнерадостно. Пирс взял Роз за руку. В Кентукки, в тот год, когда он нечаянно устроил лесной пожар, ему приснилось, что он и его семья умерли и попали в чистилище, оказавшееся выжженным склоном холма, по которому они все вместе устало брели, ожидая, откуда явятся кары.
— Какое гадкое письмо ты написал, — сказала она. — То есть начал-то ты во здравие, а кончил за упокой.
Они миновали черный прямоугольник бассейна со всяким оборудованием к нему; здесь начиналась дорожка к дому.
— Знаешь, — продолжала она, — что для меня во всем этом труднее всего? Переносить твое отношение. Все время ждать, как ты отреагируешь.
Он ничего не ответил.
— Например, когда ты сказал: «Если Бог войдет в твою жизнь, ты можешь тут же уйти из моей». Мне стало труднее.
Он не помнил и не верил, что говорил такое. Может, и говорил. Он подивился своему тугодумству.
— Знаешь, что я думаю, Моффет? Я думаю, ты так злишься не из-за меня, не из-за религии, не из-за «Пауэрхауса», нет, совсем из-за другого.
Он ждал продолжения: скажет ли она прямо или оставит ему его гадать; он подозревал, даже почти уверился, что так оно и есть, причина в другом — но в чем, он не знал.
— Я думаю, — сказала она, — ты хотел порвать со мной, тебе надоело, все такое, и нужен был только подходящий повод; а теперь ты можешь сказать всем своим ученым дружкам: ой, Роз связалась с какой-то двинутой христианской сектой, так мне, конечно, пришлось ее бросить.
Это было так нелепо, что где-то глубоко в сознании Пирса зажегся предупредительный огонек: какое-то недоразумение, то ли прискорбное, то ли смехотворное; то ли она ничего не понимает, то ли я — а если она, то, верно, и я. Затем огонек погас, и Пирсу остались только ее рука и голос да те чувства, которые они вызывали: какое-то кипение в крови, готовность драться или спасаться.
— Нет, — сказал он. — Нет, нет. Это неправда. Абсолютнейшая неправда.
— Вот как.
— Какие такие ученые дружки? Что у меня за дружки, кому мне рассказывать такое?
Она отстранилась и обхватила себя руками.
Прошли по мощеной веранде мимо стеклянных дверей, обогнули ряд шаровидных кустов, подстриженных так, что они стали напоминать гениталии, к маленькой двери на кухню, от которой у него был ключ; он отпер дверь, и они вошли.
— Мыши, — сказала она.
Они постояли немного, вслушиваясь в шорохи полевых мышей, бежавших в пустой дом с холодных полей; а может быть, крыс. А может, и ветра. Кухня была большая, старомодная, посередине стоял длинный исцарапанный стол, над ним на железном штыре висела зловещего вида кухонная утварь. Роз снова на ходу взяла Пирса за руку:
— Что ты должен делать?
— Да просто присматривать. А мог бы и переехать сюда, если б захотел. Куда уж лучше.
— Правда?
— Еще бы.
Большие комнаты напоминали Пирсу Аркадию или даже дом Крафта: тот же запах многолетнего холостяцкого запустения. Он никогда не видел миссис Винтергальтер. Может быть, она выжила из ума или стала инвалидом.
— Пианино, — сказала Роз.
Это был небольшой рояль: черный, закрытый, не так инструмент, как подставка для фотографий в серебряных рамках. Роз села на стульчик и подняла крышку.
— Ты умеешь играть?
Она начала осторожно, тихо, нажимая клавиши несмело, словно наугад, то и дело ошибаясь. Пастись в покое могут Овцы.
{334} Стала играть увереннее. Опушенные черными ресницами глаза опущены, волосы ниспадают, одна нога поджата под себя, обута в девчачьи мокасины; сосредоточенность Роз, немудрящее сострадание музыки, усиленное ее огрехами; он вздрогнул. Бах был христианином. Верил в вечные муки, боялся их, конечно; знал, что евреи и язычники обречены, хотя, наверное, особо не задумывался, как их много: что миллиарды, ничего не значащие для него (да и кто о них думает?), сравнительно с милостью Божией к нему и его отпрыскам. А может, так им и надо, этим нехристям? Пирсу вдруг показалось, что он открыл невероятную тайну Баха и прихожан его церкви: возможно, эта музыка выражает лишь простые и вечные чувства, страх и радость, потерю и обретение, а больше ничего, да прочее и не важно, ведь на самом-то деле никакие души нигде не мучаются?
— В детстве я училась музыке у органистки из нашей церкви, — сообщила Роз. — У нас многие учились. Ее, похоже, таким образом подкармливали. Забавная была женщина. Учила меня в основном церковным гимнам. Бах.
— Пригодилось теперь, наверное, — сказал Пирс.
— Да нет, мы Баха не слушаем, — ответила она. Сплела пальцы и, как бывалый виртуоз, хрустнула ими. — Он ведь христианином не был, так что…
— Бах не был христианином? Бах?!
— Ну, они так считают. У нас своя музыка. Современная. Хотя вообще-то, если честно, плохонькая. Я бы и без нее обошлась.
Она улыбнулась, не то удивленно, не то посмеиваясь над «ними», и Пирс отметил про себя: раньше она недовольства не выказывала. Роз опять заиграла: Wachetauf
[63]
{335}. Пирс думал: я верю в воскресение мертвых, пробуждение усопших, верю, но только до погребения, а не после; могила перечеркивает все надежды, да и страхи тоже. Роз думала: я уже когда-то была здесь, в этом доме, была, но почему; и почему мне кажется, что я уже слышала эту музыку, звук этого пианино? Почему я спала тогда и могла ли проснуться? И проснулась ли наконец?
Весь остальной дом, меблированный без уюта, напоминал центральные комнаты; Пирс и Роз шли крадучись, беседуя о том, чем можно заниматься в этих комнатах, на двух просторных кроватях, стоящих в разных спальнях. Наконец они пришли в кабинет или библиотеку, включили единственную лампу под зеленым стеклянным абажуром и заметили странность: стены, лепнина, панели, ниши, даже потолки здесь были черными.