Если судить по предупреждениям некоторых друзей, оставшихся возле меня, травля, о которой я говорю, представляла собою нечто поистине небывалое, не выдерживающее никакого сравнения даже с теми случаями, когда, в силу неких политических соображений, вражда и клевета обостряются и раздуваются елико возможно. Мне советовали не ходить в театр, дабы меня не освистали, пренебречь моими обязанностями и не появляться в парламенте, чтобы не нарваться на оскорбление; и даже в день моего отъезда мой близкий друг, как он потом рассказывал мне сам, опасался, как бы я не подвергся насилию толпы, когда буду садиться в карету. Однако эти советы не пугали меня, и я ходил смотреть Кина в его лучших ролях и голосовал в парламенте согласно моим убеждениям; что же касается последнего опасения моих друзей, я не мог разделять его просто потому, что узнал о нем уже только после того, как пересек Пролив. Но будь я даже осведомлен о нем раньше, я по природе своей мало чувствителен к людской злобе, хоть и могу чувствовать себя уязвленным людской ненавистью. От какого бы то ни было личного выпада я сумею защитить себя или проучить обидчика; полагаю, что если бы мне пришлось иметь дело с разъяренной толпой, я также сумел бы постоять за себя и кое в ком нашел бы поддержку, как оно бывало и раньше в подобных случаях.
Я покинул отчизну, обнаружив, что являюсь предметом всеобщей клеветы и пересудов; я, правда, не воображал, подобно Руссо, что весь род людской в заговоре против меня, хоть у меня, пожалуй, были не менее веские основания обзавестись подобной химерой. Но я обнаружил, что моя особа стала в значительной мере ненавистна в Англии, — возможно, что по моей собственной вине, — однако самый факт не подлежал сомнению; будь на моем месте человек, пользующийся несколько большей общественной симпатией, вряд ли общество могло бы так бурно ополчиться против него, не располагая ни малейшими обвинениями, ни какими-либо изобличающими данными, подкрепленными свидетельством. Я с трудом могу представить себе, чтобы такое житейское, повседневное явление, как расхождение супругов, могло само по себе вызвать такое возмущение. Я отнюдь не собираюсь прибегать к обычным жалобам на то, что "кто-то там был предубежден", что меня "осудили, не выслушав", что это "несправедливость", "пристрастный суд" и т. д., — обычные сетования людей, которым пришлось или предстоит пройти через судебную процедуру; но я был несколько изумлен, когда обнаружил, что меня осудили, не соизволив предъявить мне обвинительного акта и что отсутствие оного страшного обвинения или обвинений в чем бы то ни было возмещалось с избытком молвой, которая приписывала мне любое мыслимое или немыслимое преступление и признавала его за мной безоговорочно. Это могло произойти лишь с человеком, весьма ненавистным обществу, и тут уж я ничего не мог сделать, ибо все мое небольшое умение нравиться я исчерпал до конца. У меня не было поддержки ни в каких светских кругах, хотя мне потом стало известно, что один такой кружок был — но я не создавал его и в то время даже не знал о его существовании; не было поддержки и в литературных кругах. Что же касается политики, я голосовал с вигами, и значимость моего голоса в точности соответствовала тому, что значит голос любого вига в наши дни, когда страной правят тори, причем личное мое знакомство с лидерами обеих палат не выходило за пределы того, что допускается светским общением; я не мог рассчитывать на дружеское участие ни с чьей стороны, если не говорить о нескольких сверстниках и небольшом круге людей более почтенного возраста, которым мне посчастливилось оказать услугу в трудных для них обстоятельствах. Это в сущности означает — быть в полном одиночестве, и мне вспоминается, как некоторое время спустя в Швейцарии мадам де Сталь сказала мне однажды: "Не следовало вам воевать со всем светом, ни к чему это не приводит, ибо всегда оказывается не под силу для одного человека: когда-то в юности я сама пробовала — ни к чему это не приводит". Я вполне признаю справедливость этого замечания, однако свет оказал мне честь и сам начал эту войну; и, разумеется, если мир может быть достигнут только при помощи льстивого преклонения и угодничества, — я не способен заслужить его расположение».
Защита Байрона выстроена ярко и убедительно — но открывается она явно ложным утверждением, что леди Байрон не была прототипом донны Инесы из первой песни «Дон-Жуана» (см. прим. к с. 465).
Генри Брум (1778–1868) — шотландский юрист, сотрудник «Эдинбург ревью» (на страницах которого нападал на Байрона), член палаты общин от партии вигов, лорд-канцлер в 1830–1834 гг. Посылая 7 декабря 1818 г. из Венеции первую песнь «Дон-Жуана» издателю Меррею для анонимной публикации, Байрон указал, что строфы, описывающие бракоразводный процесс дона Альфонсо и Юлии, не должны быть напечатаны.
Любителям большое наслажденье
Доставил суд; жаль, Брума только нет
В Испании: его известно рвенье
Во всем, что может быть причиной бед,
Во всяких сплетнях, пересудах, чтеньи
Чужих бумаг… Найти стараясь след
К почету, он, в угоду личным видам,
Готов на все — и, право, semper idem!
[126]
Горяч в речах — и холоден в бою;
Защитник негодяев — но за плату;
Хоть, впрочем, даром руку даст свою
Любому негодяю или фату;
Он с трусом — храбр, но с храбрым — на краю
Сейчас готов свою поставить хату;
Доносчик на народ и сильным враг,
Хоть служит им, как истинный варяг.
(Пер. П… Морозова)
Очертив в примечании к этим строкам натуру и карьеру Брума, Байрон продолжает:
«Изображенный выше характер описан не беспристрастно лицом, которое имело случай узнать некоторые, наиболее низменные, его стороны и вследствие этого смотрит на него с брезгливым отвращением и с такою долею страха, какой он заслуживает. В нем страшен не прыжок тигра, а медленное вползание стоножки — не дикая сила хищного зверя, а яд пресмыкающегося — не мужество Человека, а мстительность негодяя.
Если эта проза или помещенные выше стихи вызовут судебное преследование, то я подпишу под ними свое имя, чтобы этот человек мог привлечь к суду меня, а не издателя. Я питаю слабую надежду на то, что клеймо, которым я его запятнал, побудит его, хотя бы и против его желания, к более мужественному ответу».
«…Не желаю, находясь на таком расстоянии, печатать подобные вещи о человеке, который может оставить их без ответа, ссылаясь на то, что противник слишком далеко, — пояснял Байрон Меррею свое решение. — Впрочем, в отношении этого негодяя Брума мне давно известно все… При первой же нашей встрече — в Англии или вообще на земле — он должен будет дать мне ответ, и одного из нас принесут домой… Вы можете показать эти строки и ему, и всем тем, кого это может заинтересовать».
…защитником королевы Шарлотты… — Еще одна ошибка Ады: она имеет в виду не принцессу Уэльскую Шарлотту (1796–1817), дочь Георга IV, — а ее мать, Каролину Брауншвейгскую (1768–1821). Супруги испытывали взаимную антипатию и начали жить врозь сразу после рождения дочери. Георг пытался отобрать дочку у неверной жены (которой и сам был неверен). В 1814–1820 гг. Каролина жила в Италии: она вернулась в Англию только после смерти свекра в июне 1820 г. Новый король потребовал развода и попытался провести через палату лордов соответствующий билль. Каролина пользовалась все большей популярностью в народе — ей запретили посещение коронации 19 июля 1821 г., — но она несколько раз пыталась туда прорваться — безуспешно — к вящим насмешкам толпы — в тот же вечер она слегла — и скончалась 7 августа. Брум был официальным поверенным Каролины с апреля 1820 г.