— И что же ты сделал? — спросил Билл.
— Я сел на бордюр и стал смотреть за этими двумя детьми. Весь остаток дня. Пока не пришел их отец. Он немного говорил по-английски. Я смог ему кое-как объяснить. Он поблагодарил меня.
— Вы поступили правильно.
— Так я и не изложил на бумаге свою модель вселенной. У меня осталось лишь смутное воспоминание о ней. Подобное растворяется. Это было сатори, которое случается только раз в жизни. Мокша, как оно называется в Индии. Внезапная вспышка абсолютного понимания, из ниоткуда. То, что Джеймс Джойс подразумевает под «эпифаниями», возникающими из банального и без всякой причины, просто происходящими. Полное понимание мира. — Затем он умолк.
— To есть вы говорите, что жизнь мексиканского ребенка… — начала я.
— А что бы ты выбрала? — обратился ко мне Бэрфут. — Пошла бы домой и записала свою философскую идею, свою мокшу? Или же осталась с детьми?
— Я бы вызвала полицию.
— Для этого тебе пришлось бы пойти к телефону. А для этого тебе пришлось бы оставить детей.
— Хорошая история. Но я знала и другого, кто рассказывал хорошие истории. Теперь он мертв.
— Быть может, — отозвался Бэрфут, — он нашел то, за чем поехал в Израиль. Нашел перед смертью.
— Я очень в этом сомневаюсь, — ответила я.
— Я тоже сомневаюсь. С другой стороны, может, он нашел нечто лучше. Нечто, что он и должен был искать, но не искал. Я все пытаюсь донести до тебя, что мы все — не ведающие того бодхисаттвы, даже невольные, нечаянные. В непредвиденных обстоятельствах мы как будто вынуждены так поступать. Все, что я хотел сделать в тот день, — помчаться домой и записать свое великое озарение, прежде чем забуду его. Это действительно было великое озарение, я не сомневаюсь в этом. Я вовсе не хотел быть бодхисаттвой. Я не просил этого. Я не ожидал этого. В то время я и термина такого не слыхивал. То, что я сделал, сделал бы любой.
— Не любой, — не согласилась я, — но большинство, думаю, сделали бы.
— Так как бы ты поступила? — снова спросил Бэрфут. — Окажись перед таким выбором?
— Наверное, я сделала бы то же, что и вы, в надежде, что запомню озарение.
— Но я его не запомнил. В этом-то все и дело.
Затем ко мне обратился Билл:
— Ты не подбросишь меня до Ист-Бей? Мою тачку отбуксировали. У нее накрылась тяга, и мне…
— Да, конечно, — согласилась я. Я одеревенело поднялась, мои кости ныли. — Мистер Бэрфут, я слушала вас по КПФА множество раз. Поначалу я думала, что вы скучны, но теперь мне так не кажется.
— Прежде чем ты уйдешь, — сказал он, — я хочу, чтобы ты рассказала, как ты предала своих друзей.
— Она не предавала, — вмешался Билл. — Она все выдумала.
Бэрфут наклонился ко мне, обнял за плечи и усадил меня назад на стул.
— Что ж, — сдалась я, — я позволила им умереть. Особенно Тиму.
— Тим не мог избежать смерти, — произнес Бэрфут. — Он поехал в Израиль, чтобы уметь. Он этого хотел. Смерть-то он и искал. Поэтому я и сказал, что, быть может он нашел то, что искал, или даже еще лучше.
Потрясенная, я ответила:
— Тим не искал смерти. Тим так отважно противостоял судьбе, как никто другой, кого я знала.
— Смерть и судьба не одно и то же. Он умер, чтобы избежать судьбы, потому что та судьба, что шла за ним, была хуже смерти в пустыне Мертвого моря. Вот почему он искал ее, и ее-то он и нашел. Но я думаю, что он нашел нечто получше. — Бэрфут обратился к Биллу: — А ты как думаешь, Билл?
— Я предпочел бы не говорить.
— Но ты ведь знаешь, — настаивал Бэрфут.
— О какой судьбе вы говорили? — спросила я его.
— О той же, что и у тебя. О судьбе, что постигла тебя. О которой ты знаешь.
— И что это за судьба?
— Потеряться в бессмысленных словах. Знаток слов. Без всякой связи с жизнью. Тим глубоко завяз в этом. Я прочитал «Здесь, деспот Смерть» несколько раз. В ней ничего нет, совершенно ничего. Лишь слова. Flatus vocis,
[98]
пустой звук.
Через какое-то время я ответила:
— Вы правы. Я тоже ее читала. — Как это было верно. Как ужасно, прискорбно верно.
— И Тим понимал это. Он говорил мне. Он приезжал ко мне за несколько месяцев до поездки в Израиль и говорил об этом. Он хотел, чтобы я рассказал ему о суфиях. Он хотел поменять смысл — весь смысл, что он обрел за всю свою жизнь, — на нечто другое. На красоту. Он рассказал мне о пластинке, что купил у тебя, но так и не смог послушать. «Фиделио» Бетховена. Он всегда был слишком занят.
— Тогда вы знали, кто я. Еще до того, как я сказала вам.
— Поэтому я и попросил тебя подойти ко мне. Я узнал тебя. Тим показывал мне снимок — тебя и Джеффа. Но сначала я не был уверен. Ты похудела.
— А, у меня ответственная работа, — ответила я.
Вместе с Биллом Лундборгом мы возвращались через мост Ричардсона в Ист-Бей. Мы слушали радио, бесконечную череду песен «Битлз».
— Я знал, что ты пытаешься найти меня, — сказал Билл, — но дела мои шли не очень-то хорошо. В конце концов мне поставили диагноз — то, что они называют гебефренией.
Я сменила тему:
— Надеюсь, музыка тебе не наскучила, я могу в выключить.
— Мне нравится «Битлз».
— Тебе известно о смерти Джона Леннона?
— Конечно. Об этом все знают. Taк ты теперь заведуешь «Мьюзик».
— Ну да. Мне подчиняются пятеро продавцов, и у меня неограниченная покупательная способность. Я получила приглашение от «Капитол Рекордз» переехать в район Лос-Анджелеса, в Бербанк, я полагаю, и поработать с ними. В розничной торговле пластинками я достигла вершины, заведование магазином — это все, чего здесь можно добиться. Ну если только еще купить сам магазин. А у меня нет денег.
— Ты знаешь, что означает «гебефреник»?
— Да, — ответила я и подумала, что знаю даже происхождение слова. — Геба — греческая богиня юности.
— Я так и не вырос. Гебефрения отличается слабоумием.
— Наверное.
— Если ты гебефреник, то происходящее смешит тебя. Смерть Кирстен показалась мне смешной.
Тогда ты действительно гебефреник, сказала я про себя, ведя машину. Потому что в ней не было ничего смешного. Вслух я спросила:
— А смерть Тима?
— Ну, кое в чем и она была смешной. Эта маленькая коробка на колесах, «датсун». И две бутылки коки. Наверное, у Тима и обувь была вроде моей. — Он поднял ногу, чтобы продемонстрировать свои «Хаш паппиз».
— Как минимум.