По-видимому, так он себя успокаивал.
— И вернулось в море! — с восторгом воскликнул О’Мэлли, будто сообщая о собственном побеге.
Теперь мужчины стояли друг напротив друга. На лице доктора Шталя не отражалось ни следа досады, он смотрел прямо в глаза. Потом положил фонарик в карман. Когда же наконец он заговорил в ночном мраке, то совсем не о том, о чем ожидал ирландец. Под воздействием слов доктора все возбуждение улеглось, теперь О’Мэлли было даже неловко за проявленное насилие.
— Конечно же, я прощаю вам ваше поведение, — сказал Шталь, — поскольку оно вполне подтверждает, можно сказать блестяще подтверждает, мою гипотезу, и тем ценно. Однако я все же настоятельно рекомендую вам снова, — он подошел ближе, и его слова звучали почти торжественно, — принять мое предложение занять койку в моей каюте. Примите его, мой друг, примите сегодня же.
— Для того чтобы вы могли наблюдать вблизи.
— Нет, — последовал сочувственный ответ, — оттого что вы подвергаетесь опасности, особенно во сне.
Чуть помедлив, О’Мэлли вежливо, почти церемонно ответил:
— Вы очень добры, доктор Шталь, но я не боюсь, поэтому не вижу причины менять свое решение. А поскольку теперь уже поздно, — заговорил он чуть быстрее, чтобы его не перебили и не стали переубеждать, — то позвольте сейчас же откланяться и отправиться к себе.
Доктор Шталь промолчал. О’Мэлли был уверен, что он провожал его взглядом до лестницы возле кают-компании, потом снова достал из кармана фонарик и склонился над мокрым следом на палубе. Скорее всего, он изучал его еще долго.
Но, спускаясь вниз по жаркой и душной лестнице, О’Мэлли осознал с растущим в душе восторгом, что тот, «третий», намного превосходил великолепием маленькие фигурки людей и что он сам сродни этому великолепию. Связь со вселенной установилась на подсознательном уровне, закрепилась и настроилась. От природы, дышащей в ночи вокруг, к нему и незнакомцам прибыл прекрасный и могучий посланник. Наконец природа осознала его существование на своем древнем лике. С этой минуты любое явление прекрасного поведет его прямиком к источнику красоты. Никакого посредника не потребуется, даже искусства. Врата открываются. И он уже успел бросить один взгляд внутрь.
XII
Добравшись до своей каюты, он, к некоторому удивлению, обнаружил, что новые соседи уже отошли ко сну. Занавеси на верхней койке были задернуты, а мальчик уже спал на диване под открытым иллюминатором. Постояв в тесном пространстве рядом с ними, О’Мэлли почувствовал, что начинается новая стадия его жизни. Уверенность эта поднималась изнутри, как теплое сияние. Теперь он уже весь дрожал, не просто от возбуждения, а под воздействием прилива неудержимого восторга. Его прежняя мелкая личность не в силах была вместить такие чувства. Она требовала расширения, которое уже началось. Границы его личности раздвигались.
Словами он описать этого не мог. Лишь знал, что терзавшие его долгие годы желания теперь улеглись. Утихли муки неутолимого голода, терзавшие его на протяжении всей жизни, — того ненасытного голода по красоте и чистоте первозданности, прежде чем людские толпы запятнали мир своими склоками и тяжбами, не нарушили покой громкими воплями. Великолепие этого мира теперь сияло внутри него.
Важно было и то, как он описывал это себе. Он прибегал к аналогии с детством. Его обуяло щемящее чувство, заставляющее мальчишек убегать на край света. Он вновь испытал волнения тех минувших дней, когда «воля мальчишки — что ветер»
[69]
, когда весь мир сладко благоухает и сияет как летний день, а деревенская улица уходит прямо в небо…
Именно таковы были чувства, дающие намек на истинную причину неугасимо горевшего в его сердце стремления к существованию наедине с природой. Но Зов, который он слышал, был зовом не только его юности, но юности всего мира. Настрой сознания Земли — некое великанское выражение ее космического переживания — захватил его. А русский великан служил каналом передачи и переводчиком.
Прежде чем лечь, О’Мэлли осторожно заглянул через щелку, чуть отведя занавеску на верхней койке. Занимавший ее новый сосед спал, похожие на гриву волосы покрывали всю подушку, а по крупному добродушному лицу растекалось выражение покоя, которое становилось все более глубоким и постоянным по мере приближения парохода к месту назначения. Больше минуты О’Мэлли не мог отвести глаз от этого лица. Тогда спящий, видимо, почувствовал его взгляд, его веки дрогнули и открылись. Большие карие глаза глянули прямо на ирландца. Не успев вовремя отвести взгляд, тот теперь застыл, как пригвожденный. Кротость и притягательность взгляда проникли ему в самое сердце, до краев наполнив его тем, что ведомо было этому человеку, насыщая истощенный внутренним голодом организм.
— Я пытался… предотвратить… вмешательство, — заикаясь, чуть слышно, бормотал О’Мэлли. — Я удержал его. Вы видели меня?
Огромная рука протянулась с кровати, останавливая его. Ирландец импульсивно схватил ее в свои. Едва коснувшись этой руки, он вздрогнул, испугавшись. Но она была так напитана чудесной мощью, словно порыв ветра или морская волна.
— Посланник… приходил, — пророкотал незнакомец, с трудом произнося слова, — из… моря.
— Да, да… из моря, — повторил едва слышно О’Мэлли, хотя ему хотелось закричать или даже пропеть это. — Я… понимаю, — сказал он шепотом, заметив, что и сам говорит с трудом, спотыкаясь на каждом слове. Казалось, язык, на котором они должны были бы общаться, позабыт или еще не родился. Но если новый друг не обладал даром красноречия, то сам он ощущал себя вдруг отупевшим. Все эти современные слова были столь неточными и неподходящими. Современная речь годилась лишь для современных вещей.
Великан наполовину приподнялся на кровати, будто собираясь спрыгнуть с нее. На секунду он накрыл руки ирландца второй ладонью, но вдруг убрал ее, указав на другую часть каюты. По лицу расплылась счастливая улыбка. О’Мэлли обернулся. Там лежал, разметавшись во сне, мальчик: ветерок из иллюминатора обвевал его обнаженную грудь, а на лице сияло то же покойное выражение, что и у отца, вся тревога исчезла, его дух был свободен во сне. Отец показал сначала на мальчика, потом на себя, а затем на нового друга, стоящего возле койки. Жест, включивший всех троих в свой круг, обладал особой властью — он содержал одновременно приглашение, приветствие и повеление. Более того, необъяснимым образом жест этот вышел царственным. В голове у О’Мэлли на секунду возник образ крепкой дубовой ветви, покачивающейся на ветру.
Затем, прижав палец к губам, еще раз обведя взглядом О’Мэлли с мальчиком, он снова опустился на узкую койку, с трудом вмещавшую его, и закрыл глаза. Волосы снова легли на подушку, их пряди смешались с бородой, достигая плеч. И вместе с ним опустилось отдыхать что-то огромное и величественное, вновь напомнив о впечатлении массивности. Из глубины его горла вырвался какой-то неопределенный звук, непохожий ни на какое слово, но выразительнее многих речей, великан повернулся под одеялом, которое на нем казалось жалким лоскутком, задернул занавеску и вновь погрузился в мир снов.