С растущей печалью слушал ирландец, он понял, что устами Шталя высказывается отношение к тому, что он желал предложить миру людей образованных и высоко цивилизованных, самого цвета человечества. С такими ему непременно придется столкнуться. Более того, Шталь был не просто образован, но проникнут симпатией, повстречавшись на полпути с великой мечтой, понимал открывающиеся возможности, видел красоту и даже порой сам заговаривал о них в порыве энтузиазма. Однако на того, кто их в нем пробуждал, смотрел не иначе как на нежелательное влияние, как на пациента, если еще не хуже.
Голос и манера говорить Шталя были весьма примечательны и то демонстрировали критичность суждений, то исполнялись мистического энтузиазма: эти разнонаправленные чувства попеременно выглядывали наружу, словно головы мужчины и женщины на старинном барометре, свойственное же ему стремление к компромиссу все пыталось впрячь их в одну упряжку.
По-видимому, «русский» успел побыть под его попечением не дольше недели, но уже оказал заметное воздействие, вызвав очень необычные эмоции, атаковавшие сердце и разум доктора.
Начав с момента поступления, Шталь обрисовал его точными и выверенными фразами, как врач мог бы поведать о заинтересовавшем его пациенте. Затем описал метод суггестии, направленный на пробуждение утраченной памяти, полностью провалившийся в данном случае. Затем заговорил обобщеннее, но все так же четко и сжато.
— Этот человек столь располагал к себе, был так послушен, а личность его столь привлекательна и таинственна, что я сам взялся за этот случай, не передавая ассистентам. Все попытки выяснить, кто он и откуда, провались. Словно он приплыл в ту гостиницу из ночи времен. Никаких признаков безумия он не проявлял. Связь представлений в его голове, хоть и ограниченного свойства, была логичной и прочной. Состояние здоровья в целом прекрасное, если не считать странной внезапной лихорадки, жизненные силы этого человека поражали. Хотя ел он совсем немного, только фрукты, молоко и овощи. От мяса его тошнило, при одном только виде мясного он весь содрогался. Люди его не привлекали, чаще всего он отшатывался от них как бы с недоуменным отвращением. Искал же общения, как ни странно, с животными: заслышав собачий лай или топот копыт, подбегал к окну; персидский кот одной из наших медсестер просто не отходил от него; ветви дерева напротив его окна были просто унизаны птицами, нередко они даже залетали в комнату и порхали вокруг «русского», ничуть не страшась и весело распевая. Ни со мной, ни с санитарами он почти не говорил — отдельные слова на разных языках, порой отрывистые фразы, соединявшие слова русские, французские, немецкие, а порой и из других языков.
Но страннее всего было то, что с животными он вел, похоже, долгие разговоры, вполне внятные обеим сторонам. Животные, без сомнения, признавали и понимали его. Но то была не речь в полном смысле слова, а непрестанное бормотание, похожее на лопотание ветра в листве. Тогда я дал ему свободу гулять во дворе и в саду. Ему только этого и было надо — общения с природой. С лица исчезли печаль и недоумение, глаза прояснились, и вообще он стал выглядеть куда счастливее: бегал, смеялся и даже пел. Лихорадку как рукой сняло. Часто я проводил время рядом с ним, отпустив служителя, ибо этот «русский» меня более чем интересовал — он вернул мне ощущение радости жизни, возбуждающей и восхитительной. Во всем его облике было нечто грандиозное, и дело тут не в физических размерах его тела.
Часть меня, не связанная с рассудком, своего рода слепой инстинкт, в поисках опоры признала в нем некий фрагмент космической жизни, случайно попавший в человеческое тело и теперь обитающее в нем…
Примерно тогда я ощутил воздействие, оказываемое им на меня, поскольку сам попросил комиссию, которая сочла его дальнейшее пребывание в клинике нецелесообразным, оставить его на некоторое время. Более того, попросил позволить мне наблюдать за ним в частном порядке, после чего начал еще пристальнее присматриваться к нему. Он был мне необходим. Нечто из глубины моей души, неведомое прежде, было вызвано им к жизни и не могло без него существовать. Некая новая жажда, невыразимо сладкая и неутолимая, пробудилась у меня в крови и требовала его присутствия, которое и питало эту жажду. Незаметно она укрепилась во мне, всколыхнув самые основания моего существа. Вернее всего будет сказать, что она «подвергала опасности мою личность», ибо, проанализировав происходящее со мной, я установил, что она подрывала мой характер, каким он был прежде. Все эти процессы шли исподволь. И когда я обнаружил их воздействие, они уже укрепились во мне. Они уже давно набирали силу.
Сама же перемена — вы быстро поймете из краткого описания: все честолюбивые желания исчезли, прочие желания тоже ослабели и вообще значение людей вокруг начало тускнеть.
— А что вместо этого? — затаив дыхание, воскликнул О’Мэлли; он впервые перебил говорившего.
— Нахлынуло страстное желание покинуть город и искать красоты и простой жизни в неосвоенных краях; отведать той жизни, какую знал этот человек; не раздумывая двинуться за ним вслед в леса и пустоши, слиться с прекрасной Землей и природой. Это я понял перво-наперво. Словно весь мир мой расширился, казалось, что мое сознание расширяется. Каким-то образом это поставило под угрозу привычное самоощущение. И — тут я заколебался.
О’Мэлли ощутил дрожь в голосе приятеля. Даже при пересказе то страстное желание еще имело над ним власть, но, как всегда, он застыл на границе компромисса: сердце звало его к спасению, но рассудок жал на тормоза.
— Ложь и пустота современной жизни, ее неприкрытая вульгарность, недостойность самих идеалов встали со всей очевидностью перед моим открывшимся внутренним зрением. Я был потрясен до глубины существа, представлявшегося до той поры ясным и вполне достойным уважения. Каким образом этот человек смог произвести на меня столь мощное воздействие, совершенно необъяснимо. Прибегнуть в данном случае к модному словечку «гипноз» — все равно что останавливать течь с помощью бумаги. Действительно, его влияние было подсознательным. Он не пытался поймать мое сознание в сети из хитро сплетенных слов. Все возникало из неизъяснимой глубины его молчания. Его действия и незамутненное счастье, выражавшиеся в лице и повадке, возможно служившие «строительным материалом» для речи, могли воздействовать как потенциально мощные агенты суггестии, однако никаких существенных объяснений произведенному эффекту, за исключением фантастических теорий, о которых я вам прежде рассказывал, я найти не смог. Поэтому могу поведать лишь о результатах неведомого воздействия, которые я испытал на себе.
— Скажите, ваше ощущение расширенного сознания, — спросил слушатель, — было ли оно непрерывным?
— Нет, оно наплывало временами, — отвечал Шталь. — Поэтому мое привычное, будничное сознание могло его контролировать. В то время как оно посмеивалось над повседневным сознанием и жалело его, последнее его страшилось. Моя профессиональная подготовка учила рассматривать подобное рассогласование как симптом недуга, начало процесса, который может привести к безумию — признаки диссоциации, распада личности, о котором писали Мортон Принс
[102]
и другие.