Мы с Валерием долго кружили по бесконечному коридору, пока я нашел свой номер. Там я засунул покупки в полупустой кофр, под запасную рубашку, а кофр мы решили на всякий случай отнести в камеру хранения. Обмывать удачу начали прямо в скромном великолепии одноместного номера – я открыл прихваченную с собой на всякий случай бутылку нашего фирменного городского напитка, тридцатиградусной настойки «Медовая крепкая». После того как выпили по полстакана, я решился – вынул журнал с моей гордостью, фотографией злосчастной Ленки Надточий и закройщицы у ее ног, возможно, той самой, которая хотела простудить красавицу. Молча я положил журнал перед Валерием.
Он поглядел на фотографию невнимательно, потом поднес к самым глазам, хотя ничего дополнительного в полиграфическом отпечатке рассмотреть было невозможно, потом отложил журнал и пожал мне руку.
– Отличная работа, коллега, – сказал он, и это его старорежимное обращение вместо обычного «старик», как и то, что ему в голову, видимо, не приходило перейти со мной на «ты», уже меня не удивило. – Чувствуется, что место вам хорошо знакомо и отношения между дамами понятны...
Как выяснилось, он моду и жизнь, идущую вокруг моды, не снимал никогда, в домах моделей ни разу в жизни не бывал. Я тут же принялся рассказывать ему историю падения Ленки Надточий и возвышения Галки, красочно описал скандальное явление Ленки в натуральном виде и ее вопли. Валерий усмехался, качал головой, а когда я завершил рассказ, сделал вывод, к которому я и сам склонялся, но боялся реализовать замысел.
– Вот это и надо снимать, мой друг, – сказал он твердо и уверенно, – вот этих девочек, готовых к производственному выяснению отношений в чем мать родила, безразличных к своему телу. Если это их безразличие поймать... Чешскую «Фотографию» просматриваете? Они серию таких актов наверняка взяли бы.
В те времена фотографы вместо «ню» говорили «акт», импортные снимки рассматривали робко и с некоторой неловкостью, а на съемки обнаженной натуры не решался почти никто... Удивительная была жизнь! Ведь, и правда, стеснялись – а при этом в отнюдь не супружеских постелях многие вытворяли такое, что и словами описать по сей день невозможно... Однако сфотографировать голой хотя бы вполне готовую к чему угодно мою докторшу Таню я не решался. И не только вроде бы стыдно было, но и страшновато, будто сквозь мой объектив мог заглянуть кто-то третий, начальственный и строгий.
Обсуждая возможности съемок совсем иной, чем я давно задумал, серии «Дом моделей» и перспективы отправки ее на суд чехословацких товарищей, мы дошли от «России» до другой московской новинки современной архитектуры – до проспекта Калинина. Здесь в одном из небоскребов открылось кафе «Печора», по доходившим и до наших мест слухам в нем играли великий Козлов и другие наши джазовые гении, и атмосфера, по слухам же, была совершенно потрясающая...
Там и завершился вечер. Мы долго прощались с Валерием где-то возле метро, потом я долго брел до гостиницы, на Красной площади постоял под прохладным ветром, но не помогло, и номер нашел чудом. В чистые простыни рухнул, не раздевшись.
Наутро с ужасом обнаружил отсутствие кофра, потом выплыло, как мы сдавали его в камеру хранения. Весь еще в холодном поту я побрел на поиски буфета. Там подавали – ничего себе! – чешское пиво... Да, Москва и есть Москва. Я сел за столик, вылил всю бутылочку в высокий стакан, проглотил сразу половину.
За огромным окном сверкал Василий Блаженный, плыли пухлые облака, наливалось ярким светом начало теплого осеннего дня.
Я бы не вспомнил эту поездку, если бы идея снимать манекенщиц полуголыми не имела отвратительных последствий, которые и теперь, через сорок без малого лет, вспоминаю часто.
А тогда, в гостиничном буфете, жизнь плыла легко, как облако, и так же, как облако, неуловимо меняла очертания, но я не замечал этого и пил пиво.
Съемка пошла легче, чем я предполагал.
Девочки почти сразу перестали обращать на меня внимание, как на часть производственной обстановки, сделавшуюся неизбежной. Раскинув руки крестом, они часами стояли на подиуме, работая именно манекенщицами, то есть живыми манекенами, на которых примеряли и подгоняли одежду закройщицы, – демонстрационный зал в обычное время был не только хранилищем готовых платьев и пальто, «отшитых», как на профессиональном жаргоне назывались сшитые вещи, но и примерочной. Подиум, кое-как сколоченный дощатый помост, крытый толстым серым сукном, – на жаргоне «язык» – тянулся от низкой двери в одной стене почти до противоположной, упираясь в пустоту, и этим действительно напоминал язык. Зал некогда был большой гостиной, с лепным плафоном и купидонами на потолке, а за низкой дверью была малая гостиная, в которой манекенщицы во время показов переодевались, толкаясь, а в будние дни там хранились под пломбами и замками ткани и прочие безусловные ценности.
Юрка тоже не возражал, вообще выслушал меня не особенно внимательно, буркнул, что, кажется, с этим Перевозчиковым в Москве пересекался, и тут же отвлекся – сам кинулся подкалывать и сметывать очередной шедевр.
Более напряженно, чем другие, воспринимала меня Галка – ежилась и прикрывалась. Возможно, потому, что ситуацию осложняли приятельские отношения, а приятелю позировать голой труднее, чем постороннему человеку. Да я и сам чувствовал себя не совсем ловко – не то чтобы стеснялся, а боялся, что ли, ощущая свое занятие как предосудительное. Советский страх наготы сидел глубоко...
Я ползал у ног переминавшейся с каблука на каблук очередной страдалицы, залезал едва ли не на люстру в поисках верхней точки, манекенщица, кажется, начинала стоя дремать, мастерица-закройщица подкалывала и наметывала, не обращая на меня внимания, этих теток вообще ничего, кроме сдельщины и ежечасного чая с сушками, не интересовало. А я щелкал бесконечно, сотни кадров, до одури...
Готовые отпечатки на большеформатном картоне, будто приготовленные к выставке, которой никогда не будет, я хранил у моей докторши Тани, девушки малообщительной, так что держать там работы было безопасно – дома у нее никто, кроме меня и, очень редко, моих ближайших друзей не бывал, а друзей у меня каким-то странным образом за последние месяцы осталось очень мало. Все те же Юра с Галкой могли зайти да еще старик Наумыч, с которым мы после поездки по сельским школам незаметно сблизились и даже подружились, несмотря на разницу лет в пятнадцать, – а больше, пожалуй, никто. Наумыч внимательно рассматривал расставленные по полу вдоль стен работы, присаживаясь перед каждой на корточки, потом наливал себе первую рюмку и вздыхал: «У вас, молодых, еще есть силы и желание заниматься искусством...» Что касается Юрки и Галки, то они на фотографии смотрели довольно равнодушно, хотя всякий раз Юрка замечал новые работы, поднимал с пола и разглядывал, отодвинув от глаз на длину руки. В конце концов я не выдержал и буркнул: «Сказал бы хоть что-нибудь...» Он посмотрел на меня с изумлением, потом пожал плечами: «Ты зрелый художник, зачем тебе мои комплименты? Одно могу сказать – по-моему, профессионалы должны это оценить...» От «зрелого художника» я взлетел на седьмое небо, хотя постарался виду не показать. В тот вечер мы хорошо посидели, Таня нажарила маринованной свинины, которую готовила изумительно, две бутылки коньяку опорожнились незаметно, и ребята пошли ловить машину во втором часу. Перед уходом Галка долго рассматривала те фотографии, на которых были они с Юркой: она стоит, как обычно, крестом, а он то ползает перед ней на коленях, то рассматривает, отодвинувшись, то сличает почти законченное платье с эскизом, который держит, по своей привычке, отодвинув на длину вытянутой руки... «Ты же не будешь это выставлять? – спросила она тихо, уже натягивая сапоги в прихожей. – Не будешь?» Я только усмехнулся – где я могу это выставить, в зале областного отделения Союза художников? Меня на порог не пустят. «Не волнуйся, Галка, – я похлопал ее по узкой спине, – при нашей жизни таких выставок не будет...»