Я прижимал любимую к груди, рукой, плечом, грудью закрывая ее, не давая ей увидеть смерть… Гриша навалился на мужчину, закручивая его руки за спинку стула… Светловолосая женщина легла щекой на стол, глаза ее закатились… Гарик уже стоял у машины…
Гриша запер ворота. Гарик усадил ее в машину, прикрыл Гришиным пыльником, — ее трясло, — держал фляжку у ее рта, было видно, как она глотает. Откройте, Григорий Исаакович, сказал я. Мы рискуем, Миша, сказал он, но тут же отпер и помог мне немного раздвинуть ворота. Я вошел в подвал и вывел оттуда волочащую ноги, ставшую почти старухой, женщину. Светлые волосы и кокетливый замшевый наряд выглядели нелепо. Она неспособна донести, сказал я Грише, она не гадина, она несчастна. Вы правы, Миша, согласился он, мы довезем ее, куда она скажет, если она в состоянии сказать… Они обе плакали, и плакал я, и тряслись плечи вцепившегося в баранку Гарика, и Гриша глядел неотрывно в окно, и время от времени тер глаза тыльной стороной руки с зажатым в ней «кольтом». Темная, без фар машина неслась по пустому городу, черные силуэты банковских небоскребов Зарядья-сити, маленькие дворцы и садовые решетки фешенебельной Калужской улетали назад, свистел ветер на обстроенном отелями Варшавском тракте… Мы высадили женщину недалеко от Первого Большого Кольца, где-то в глубине Нового Царицына, у подъезда богатой резиденции в стиле поздне-имперского аскетизма. На прощанье моя любимая поцеловала ее… Теперь мы мчались по Большому Кольцу, низко заходил на посадку — казалось, над самой дорогой — огромный самолет, мигали близко в небе красные и голубые огни…
— …Я знаю, знаю, — шептала она, и в свете яркой после дождя луны, проникавшем на веранду, я видел слезы, стоявшие в ее глазах, — я знаю, что это наказание мне, весь этот ужас, я всегда как бы подозревала о том, что такое бывает, но не со мной, понимаешь?
— Понимаю, — отвечал я и гладил, гладил ее волосы, прижимал ее к себе, пытаясь обхватить всю, спрятать, укрыть, — понимаю, но, поверь, тебя не за что наказывать, просто ты попала в негодяйство, негодяйство выплеснулось, ты ни в чем не виновата, как не виноват человек, попавший в пожар, встретивший волков на лесной дороге…
— Нет, это все рассуждения, — шептала она, и слезы, лунные ночные слезы ползли по ее лицу, и уже плечо мое было мокрым от этих горьких слез, — я соглашаюсь с тобой умом, но чувствую, чувствую свою вину, я предала, я изменила, и это наказание, ты помнишь, что сказал тот человек со страшными глазами? Это только начало, эта кровь на вас, вы будете по горло в крови, которой вы так боитесь, сказал он, никуда вы не денетесь от крови, только я готов пролить кровь, а вы захлебнетесь в ней, дрожа от страха и стыда… Он был прав, мне страшно и стыдно, хоть бы что-нибудь сейчас случилось со мной, и кончилось бы это наказание, и ты был бы свободен от меня для твоих забот, для таких важных для тебя дел, наказана я, а страдают все, устала, ничего не хочу.
— Перестань, девочка, мой бедный ребенок, перестань, не казни себя, — повторял я, чувствуя все, что чувствовала сейчас она, понимая ее так, как никогда не понимал ни одного человека, ощущая, как прямо в моих руках она разрушается, как проклятая жизнь ломает, уничтожает это любимое, такое слабое рядом с моим тело, эту единственную нераздельно соединившуюся с моею душу, — перестань, любимая, ты ни в чем не виновата, только общий человеческий грех на тебе, и не казнь это твоя, а еще одно зверство этой подлой жизни, зло не в тебе, оно внешнее тебе…
— Это наказание, — шептала она все тише, — это наказание, я точно знаю, — и я с ужасом думал, что мне не удастся ее удержать, она ускользнет от меня в это отчаяние, и погибнет, тихо растворится в нем, и ничего не будет нужно, и пусть все идет, как идет…
Когда она затихла, и судя по дыханию, задремала, я услышал, как стукнула калитка и на крыльцо ступил кто-то крупный, шагающий тяжело.
8
Боже, подумал я, теперь, похоже, каждую ночь мы будем сидеть здесь, эта бесконечная бессонница нашей странной семьи никогда не прервется, мы будем говорить и говорить, и все уйдет в разговоры, мы ничего не сделаем, но и ничего не проясним в нашей жизни, тем все и завершится.
Компания наша была неизменна, но нынешней полночью все выглядело необыкновенно официально. Все мужчины — и Гриша, и Гарик, и я — были в смокингах, только Гарик позволил себе такую вольность, как черная шелковая рубашка с распахнутым воротом, под которым видна была тонкая серебряная цепочка с крестом-распятием, а Гриша был в белой бабочке, как жених или дирижер. Она была в вечернем платье из темно-золотых кружев, с открытыми плечами и голой до поясницы спиной, и в туфлях из парчи, которые тут же, сев ближе к жарко дышащей печке, сбросила, поджала под себя, на кресло, ступни в кремовых чулках.
Гость же был во фраке, пластрон выпукло выгнулся, когда он сел, бросив трость, цилиндр и черную на белом шелке длинную пелерину в угол дивана.
Он был высок, усы, огромные и пушистые, смыкались с бакенбардами, черные кудри густо падали на лоб и спускались на плечи и спину — больше же почти ничего нельзя было различить в его лице, потому что не рассматривать его хотелось, а отвести взгляд. При всем этом, как я заметил, гость курил папиросы «Казбек», постукивая перед прикуриванием каждую о крышку с джигитом и горой и чиркая спичкой из коробка с аэропланом и экспортной надписью Safety Matches.
— …Вероятно, вы, — он адресовался непосредственно ко мне, — узнали меня либо по описанию вашей матушки, либо по собственному, простите меня задним числом, неприятному воспоминанию. Хотя тогда, помнится, я был в летнем флотском мундире… Как бы то ни было, вы, несомненно, уже поняли, кто я и, возможно, догадываетесь, какова моя роль в вашей жизни…
Я молча, чуть приподнявшись, поклонился. Пришедший без приглашения закончил:
— …и кем я прихожусь нашим общим друзьям.
На этих его словах Гриша и Гарик встали и вытянулись, как положено офицерам без головных уборов в присутствии старшего. Пришелец раздавил папиросу в плоской вазе, служившей нам пепельницей, взял свой бокал с почти неотпитым и уже выдыхающимся брютом, глотнул… Мой приемник пел, естественно, мужественным саксофоном Маллигана, прыгал и метался газовый огонь за приоткрытой дверцей печки, и я вдруг, ни с того ни сего, пришел в чудесное состояние счастья, уверенности, что все будет хорошо, что жизнь продолжится радостью, успехом, что она будет любить меня, и я буду ее любить, и другие люди не станут мешать нам, примирятся с нашей удачей, в долгой дороге пустое шоссе будет бросаться под колеса, путь продлится, мы грустно обнимемся, и ощущение бесконечного начала обманет и утешит нас, опьянение не отпустит, синий газовый огонек бездумного наслаждения, сгорающая минута обнимут и понесут, мы соединимся, не погубив никого, и так завершим дорогу, и в конце концов все искупится прекрасным финалом. Долго и счастливо не бывает, но возможно — в один день.
— Итак, я пришел, чтобы еще раз объяснить вам, ради чего была вся затея, — сказал он. — Все минувшее лето я пытался предупредить вас, я хотел, чтобы грядущие хлопоты и страсти не оказались для вас неожиданными, чтобы вы отдавали себе отчет в том, на что идете. Вас, мой друг, предупреждали: будьте осторожны и сдержаны, не заводите новых знакомств, не рискуйте, потому что каждому назначен час, и ваш наступил. Знаете ли, так бывает несколько раз в жизни, в раннем отрочестве, на исходе молодости, в вершине зрелых лет, на пороге старости… Более или менее безболезненно вы миновали почти все. Даже, сказал бы я, удачно: за каждым перевалом дорога становилась все шире, все больше приобретений ожидало от поворота к повороту, да и потери становились приобретениями, благо так уж вы устроены. Но последний срок всегда самый опасный, потому я и приложил столько усилий, чтобы остеречь вас. Я посылал вам письма и передавал через знакомых нам обоим дам на словах, я просил моих друзей и помощников — он развел руки, указывая на Гришу и Гарика — сделать, что возможно. Увы… Ведь и сами же знали последствия, справедливо однажды заметив, что знание последствий и есть старость, не придали, тем не менее, значения тому, что знали — и вот, будьте любезны, результат. Женщина, которую любите, как ни одну прежде — куда ж вы ее влечете, в какие беды, что ее ждет? Бедность, ваши болезни, бессилие и безнадежность, а ведь она не сможет бросить вас, не такова… Миссия, которая вам не по силам, которую вы, скорее всего, не исполните, но намучаетесь сами, измучаете друзей и любимую, смутите ложными надеждами многие человеческие души. Ну, надо ли вам было все ломать тогда, в июле, бросаться в новые связи и отношения, собирать всех любящих вас женщин, испытывать терпение ваших хранителей, да и мое, заставлять нас тяжко трудиться, находя вам спасение в таких историях, в которых вам и оказываться-то никак не следовало. Что, мало вам было родиться, на кирку не сесть, от спирта не задохнуться? Мало, что ли, вы уж извините, возился я с вами, и для чего? Единственно для того, чтобы не прежде времени, а именно в назначенную минуту явиться за вами, призвать, как у нас говорится, трубным гласом и, так сказать, огненным мечом указывая путь… Ну-с, и так далее. Что же вы-то себе позволяете? Пьете до полусмерти, в любую дамскую историю бросаетесь, голову очертя, ни себя не бережете, ни других не щадите. Итог: женщину прелестную тянете в авантюру, у самого печень в клочья и сердечная одышка, ангелы мои с пистолетами забегались, как какие-нибудь придурки-полицейские из плохого боевика, да и я сам оперетту тут с вами разыгрываю, того гляди за такие штучки не то что очередного звания не присвоят, а и вообще чина архангельского лишат…