— Меня радует ваше объяснение, Анна! Вы раскрыли, как эффективны мои действия, как они справедливы, да, справедливы, это слово точно.
— Справедливо разорение целого народа?
— Нет, Анна, не разорение народа, а возвращение его в естественное состояние. Скажу это всему вашему народу! Попрошу у Исиро специальный стереочас для обращения к флорам. Теперь слушайте и не перебивайте — вам первой выскажу то, что завтра услышат все.
И я сказал, что Флория — страна, изначально обиженная природой. В её недрах и на поверхности нет нормального фундамента благосостояния общества. Она лишена угля, нефти, газа, энергоносителей — всё тепло и весь свет должна получать извне. В ней не растёт хлопок, нет пастбищ для овец и верблюдов — все ткани она ввозит, а не производит. В ней нет металлов, она не способна на своём сырье наладить самое примитивное машиностроение, даже кухонной посудой не обеспечит свои семьи. В ней не хватает лесов, чтобы создать химию, бумажное производство, мебель. И скудная её земля родит мало хлеба — на завтраки ещё хватает, а на обед и ужин надо ввозить. Даже животноводство даёт слишком мало для вывоза, оно не обеспечит и четверти нужд в тепле и свете, одежде и хлебе, цементе и асфальте…
— Я и без вас знаю, что моя родина не одарена природой.
— Можно знать и не понимать. Вы не понимаете, что Флория может цивилизованно существовать лишь как часть другого общества.
— Сотни лет жили самостоятельно — и не гибли!
— Как жили? При свечах и коптилках, в грязи, в рванье, с тараканами и клопами! И никакое трудолюбие не давало выхода из нищеты.
— Зато мы сами распоряжались собой. Так было до того, как нас покорила Латания! И никакие поблажки Маруцзяна!..
— Вот, вот — поблажки Маруцзяна! Вы подходите к сути, Анна. Нет, Латания не покорила вас, а ввела равноправным членом в свою общую семью. Я враг Маруцзяна, но не одно же плохое он делал! И то, что вы назвали поблажками, было естественным распределением общих семейных благ. А в семье ведь каждому выдаётся не то, что сам он заработал, а то, что ему может выделить вся семья. И ребёнок, ничего не зарабатывающий, получает зачастую больше главы семейства, на трудах которого оно держится. Слабосильному выделяется лучший кусок, а вовсе не то, что он реально мог бы сам произвести. Таковы семейные обычаи! И каждый член семьи чтит эти священные обычаи, ибо в них высшая справедливость!
— Ещё раз спрашиваю — зачем вы мне рассказываете прописи?
— Вы преступно нарушаете их, вот почему надо напоминать. Вдумайтесь в чудовищность событий! Может ли в семье слабосильный возгордиться, что зарабатывает меньше, а получает больше, чем его братья и сёстры? Может ли он сказать им: «Вы ничтожества, ибо я ем фрукты и колбасы, а вы пробавляетесь кашей и супом?» Потерпели бы такого братца в семье? А ведь вы, флоры, именно такой слабосильный братец, который, получая не заработанные им блага, задрал нос перед отрывающими эти блага от себя. Вы вообразили, что вам выделяется самое лучшее из-за вашего превосходства над всеми. Не просто зазнались, а преисполнились национальной спеси. Не благодарили одаряющих вас, а возненавидели их за то, что они вас одаряют. И если в мирное время такую неблагодарность ещё можно как-то терпеть, то в час войны она превращается в государственную опасность. Каждый должен знать, чего он сам реально стоит. Мы не издеваемся, на каждый полученный от вас продукт выдаём равноценный — где же здесь притеснение? Но мы не позволим вам плевать нам в лицо за то, что мы облагодетельствовали вас.
— Не было семейных отношений у наших народов, вы придумали их. Дайте нам уйти от вас. Самостоятельные, мы преодолеем скудость природных ресурсов. Нам помогут зарубежные друзья.
— Хотите получить от наших врагов займы, снова благоденствовать за чужой счёт? Вас одарят за одно то, что вы объявите себя нашими врагами. Превратиться в политических паразитов — этой участи жаждете? А ведь наступит мир — и по военным займам придётся платить. И что тогда? Снова клопы и тараканы, коптилки и свечи, рвань на плечах? Вы можете жить только в большой семье и только при семейном обхождении. Другой судьбы вам не дала сама природа.
— В одной семье с вами мы жить не хотим, генерал! Ещё Маруцзяна мы терпели. Вас — никогда! Вам ясно?
— Вполне. Для вас тоже не должно быть тайной, что мы продолжим политику, побуждающую вас к правдивой оценке самих себя.
Я велел охране увести Анну Курсай, потом вызвал Гонсалеса.
— Как идёт следствие по делу о заговоре Маруцзяна и Комлина против нашего правительства?
— Скоро объявим открытое заседание Чёрного суда.
— Присоедините к обвиняемым Анну Курсай. Она опаснейшая преступница. И не потому, что покушалась на меня, а потому, что фанатичная сторонница политики Маруцзяна.
— Гамов знает о вашем решении?
— Можете сами информировать его.
2
Теперь надо было увидеть жену. Я поехал домой. После возвращения с «того света» я обещал ей, что мы восстановим старые связи, надо только терпеливо дождаться, пока освобожусь от неотложных дел. Дел становилось всё больше, и дела были всё неотложней. Елена ждала, ничего из старых отношений не восстанавливалось. Я не забывал о ней, но к старому не влекло. А сейчас, определив Анну Курсай на казнь — и мысли не появлялось, что человек, отданный Гонсалесу, избежит гибели — и уже протянув руку к телефону — вызвать Елену, я вдруг почувствовал, что не смогу говорить с ней о государственных делах в кабинете, где только что ради нужд государства велел лишить жизни другую женщину. Вероятно, это было состояние, недостойное политического деятеля, но оно было, и от него хотелось отделаться.
Я сказал, что поехал домой — и удивился. Слова пребывают неизменными в веках, переходят, не меняя ни звучания, ни значения, из одного столетия в другое, от одного народа к другому. И они же ветшают — у каждого человека за короткое его человеческое существование. Я поехал домой, но у меня не было дома. Уже давно я не посещал той квартиры, той скудной комбинации из трёх небольших комнат в Забоне, которую так долго именовал своим домом. А нынешняя моя квартира в Адане была домом лишь по названию — я в ней не жил. И та комнатушка, вернее тот закоулочек во дворце, какой я отвёл себе для сна и туалета, тоже не был моим домом. Я не убегал туда от дел и людей, не уединялся, чтобы поразмыслить на воле, — да и воли не могло быть в этом скверном сарайчике с единственной крупной мебелью — диваном; на него я валился, от усталости не всегда раздеваясь. Даже бедная квартира Гамова, столь потом прославленная как свидетельство его выдающейся, почти нескромной скромности, была сравнительно с моим помещением чуть ли не барскими апартаментами, только я это не афишировал. Не дом, не квартира, не убежище, не келья, не каморка, — ни одно из этих словечек не годилось. Прибежище — вот единственно точное название.
Итак, я появился в моей квартире, не предупредив Елену о приходе. Её не было. Я разделся, вошёл в гостиную, потом в спальню, потом в рабочую комнату, воротился в гостиную, сел на диван. У меня ослабели ноги, как после долгого перехода, болезненно билось сердце. Елена вернула в мою новую комнату всё, что было в той прежней, в Забоне. Она сделала это после моего повешения, она хотела, чтобы я, и казнённый, оставался с ней прежним в прежней обстановке. Комната была совершенно такой, какой я оставил её, уходя на войну. Всё менялось в нашем мире, люди и города, сама природа, исхлёстанная молниями искусственных циклонов, залитая куболигами искусственных потопов, изуродованная машинами и солдатскими сапогами, не узнала бы себя, имей глаза. Я сам ничем не напоминал того весёлого инженера, молодого руководителя лаборатории автоматики, каким ушёл из своей комнаты, а она осталась той же. Я сидел в правом углу дивана, на старом месте, там была созданная мной ложбинка, в ней всегда было как-то теплей сидеть — она сохранилась, я ощутил её прежнюю теплоту. А на стене висела фотография моего школьного друга, Альберт Лоскин, так его звали, утонул, спасая девчонку, упавшую с моста в реку. Мы прыгнули с ним одновременно, он первый схватил её, но не удержал на воде ни её, ни себя, я её вытащил, его — не смог. Как часто я с болью и восхищением смотрел на милое лицо погибшего друга, с болью, ибо ему нельзя было бросаться в холодную воду, он плохо плавал и плохо выносил холод, с восхищением, ибо порыв к зовущему на помощь был в нём всегда сильней самозащиты. А рядом с фотографией Альберта в деревянной рамочке висело моё авторское свидетельство на изобретение, первая моя конструкторская разработка, авторитетное доказательство, что в мире родился новый талантливый техник, ему предстоит великое будущее. Не стало будущего у изобретателя и инженера Андрея Семипалова, совсем другая повела его дорога — на славу или проклятье, я ещё не знал.