Уже не осталось свободного пространства перед нашим столиком, нас стали толкать. Гамов не сумел сразу подняться, у него вдруг ослабели ноги. Мы с Вудвортом взяли его под руки и отвели к стене, там было спокойней. Гамов вдруг заплакал. Он пытался достать платок из кармана, но не достал и стал вытирать щёки рукой. Две стереокамеры вмиг нацелились на него, я погрозил кулаком одной, потом другой, обе отвернули свои раструбы, но какие-то другие стереокамеры продолжали фиксировать нас троих: уже на другой день стерео разнесло по всей планете не только торжество в зале, но и неожиданную слабость Гамова.
— Вам надо уйти, — сказал я. — Вы ещё не оправились от болезни.
— Да, я пойду, — сказал он покорно. — Помогите мне.
Мы довели его до выхода из зала, там подскочили Сербин и Варелла. Мы передали Гамова солдатам и воротились в зал. Вудворту хотелось пообщаться с Амином Аментолой — всё же старые, со студенчества, знакомые. Я спросил, хочет ли он встретиться с Леонардом Бернулли, ведь не просто знакомые, а бывшие друзья. Вудворт встречи с Бернулли не искал — непредсказуемо едкий язык у его старого друга, — но если Бернулли сам отыщет его, то от разговора Вудворт не откажется. А мне надо было потолкаться в толпе, поздравить воскресших из небытия с вызволением.
— Какие неожиданности! — сказал я. — Всего мог ожидать, но не милосердия у Гонсалеса и хитрости у простака Пустовойта. И как умело скрывали свои секреты!
— Неожиданности ещё будут, Семипалов. Душой ощущаю, что придётся ещё поражаться.
— О каких новых неожиданностях вы говорите, Джон?
— Не знаю. Но чую, что мы вступили в эру непредсказуемых событий.
2
Утром Гамов созвал Ядро.
Он явился в овальный зал преображённым. Последние остатки болезни, сказавшейся во время «Марша заведомо погибших» — именно так обозвал эту акцию Константин Фагуста, — исчезли, словно их и не бывало. И особого ликования по поводу «воскрешения мертвецов» он не показывал. Он выглядел энергичным, живым, быстрым в решениях. Можно было не опасаться, что новая волна болезни опять повалит его в постель. Уверенностью в его здоровье и был продиктован упрёк, которым я открыл Ядро.
— Хочу задать личный вопрос, Гамов. Впрочем, он касается не одного меня, а всех нас. Мы радуемся, что много людей, которых считали погибшими, остались в живых. Но почему это надо было скрывать от нас? Камуфляж, придуманный Гонсалесом и Пустовойтом, был нужен для остального мира — страх кары действовал на врагов сдерживающе. Но мы? Руководители, связанные единой целью?
Гамов заранее предвидел мой вопрос.
— Во-первых, не двое, а трое членов Ядра знали секрет, — спокойно возразил он. — Я придумал эту маскировку, а министры Террора и Милосердия согласились со мной.
— Хорошо, пусть трое. Но нас остаётся ещё семь. Почему такая дискриминация семерых?
— Дискриминация семерых была вызвана тем, что требовалось сохранить тайну от одного. Этот один — вы, Семипалов.
— Вот как? Я всех ненадёжней? Такое обидное решение…
Гамов прервал меня:
— Не обидное, а почётное. Мы трое согласно поставили вас в одном отношении выше себя.
Я вглядывался в Гамова. Он сохранял полное спокойствие. Я сказал:
— В одном отношении выше вас? В каком, разрешите узнать? Видимо, вы лучше знаете меня, чем я сам себя знаю.
Он подтвердил мои слова кивком.
— Именно так. Каждый из членов Ядра мог быть посвящён в тайну. И она не сказалась бы на его поведении. Только не вы. Вы неспособны лицемерить даже во имя государственной необходимости.
— А не припомните ли, Гамов, как я вёл себя в игре с Жаном Войтюком? Если то было не государственное лицемерие…
Он ожидал и напоминания о Войтюке.
— Тогда вспомните, как, убеждая Войтюка, чуть не убедили самого себя! Чуть сами не поверили в то, что излагали шпиону, Семипалов! Вы рождены для прямых и открытых ударов, а не для лавирования. И если приходится хитрить, вы готовы от раскаяния опровергнуть собственные свои ходы. Такова ваша натура, Семипалов, с этим приходится считаться.
Я сказал угрюмо:
— Итак, я ненормален. И вам приходилось ориентироваться на мою ненормальность.
Он улыбался.
— Вы слишком нормальны, Семипалов. Мы ориентировались на то, что любой ваш ход в запутанной ситуации будет самым естественным. А мы втроём, — он кивнул на Гонсалеса и Пустовойта, — запутывали политическую ситуацию и придумывали самые неестественные ходы. — Он помолчал, не сводя с меня глаз, и добавил, как бы забивая по шляпку гвоздь: — Однажды я подтолкнул вас на политическую хитрость, вы признались, будто предаёте нас. Но сколько стоило труда, чтобы подсказанное решение показалось вам собственной мыслью! И сколько мук это принесло вашей жене? Вы ей не открыли, что казни не будет. Вы не поверили в её способность сохранить тайну, а ведь ей так бесконечно важно было знать, что вас вовсе не поведут на реальную виселицу. Вы не пожелали рисковать тем, что кто-нибудь удивится, что жена предателя вовсе не так уж горюет о смерти любимого мужа и не так уж возмущается, что этот любимый муж изменник своей страны. Вы не хотели даже малейшего риска. Как же могли идти на риск мы, зная ваш характер?
— В чём же мой характер мог сказаться?
— Да хотя бы в том, что вы ненавидели Гонсалеса, и это было известно не только разведчикам врага, но и любому опытному политику. Эта ненависть была великой фигурой в политической игре. А смогли бы вы искренно ненавидеть, если бы узнали о реальных делах в застенках Чёрного суда?
Дальше спорить не имело смысла. Я буркнул:
— Всё ясно. Вопрос к Гонсалесу. Много людей было обманно приговорено к казням? Только ли припасённые для эффектного показа конференции?
Гонсалес улыбнулся широкой улыбкой — и впервые я воспринял её без внутреннего омерзения. Но я не дал себе обмануться этой улыбкой. Парад воскресших из небытия мог быть незначительным оправдательным покрывалом, наброшенным на арену страшных дел.
Но Гонсалес ответил:
— Нет, конечно. Появление в зале сотни мнимо приговорённых к казни — лишь часть всеобщего освобождения таких же людей в других местах. И их гораздо больше, чем тех, что были в зале.
Тогда я задал второй вопрос. Очень многое зависело от правдивого ответа на него. Каждый невольно стремится облагородить самые скверные свои действия. Стремление оправдаться Гонсалесу тоже не чуждо. Так я думал о нём в ту минуту. Только Гамов знал его досконально и не удивился ни моему вопросу, ни его ответу.
— Не следует ли так понимать, Гонсалес, что вообще все ваши действия были лишь политическим камуфляжем и вы не повинны в потоках пролитой крови?
Он всё же с секунду помедлил, прежде чем дал прямой ответ на прямой вопрос:
— И на это скажу — нет. И министерство Террора, и Чёрный суд вполне отвечали своим грозным названиям. Несколько сотен, казнь которых предотвратили, не снимают моей ответственности за реально казнённых. Может, лишь немного облегчают мою вину — не больше!