— И что же? — выслушав этот скупой исторический экскурс, поинтересовался Баг. Его разбирал смех.
— Делаю вывод о том, что если искомый есаул Крюк и пошел бы в церковь, то только в церковь Всех Святых. Скорее всего, на литургию. Я уже был там на вечерне и собираюсь к литургии нынче же. — Хамидуллин был неподражаемо серьезен.
— Иными словами, вы не считаете… — начал было Баг, но его перебило пиликанье телефонной трубки.
— Слушаю, — сказал он, машинально бросив взгляд на часы: без двадцати двух восемь.
— Драгоценный преждерожденный ланчжун Лобо? — услышал Баг голос отсутствующей в номере студентки из Ханбалыка по имени Цао Чунь-лянь. Ханеянка говорила отчего-то шепотом. — Ваша ничтожная студентка нижайше просит вас возможно скорее прибыть по адресу: Спасопесочный переулок, дом восемь.
Богдан Рухович Оуянцев-Сю
Городская управа Мосыкэ,
6-й день двенадцатого месяца, средница,
первая половина дня
Богдану с юности нравилась Мосыкэ: уютная, тихая, чистая и сухая. Готовясь к сдаче экзаменов на степень цзюйжэня, он почти два месяца работал в мосыковских библиотеках, содержавших подчас уникальные материалы по некоторым вопросам древнего византийского права; на ту пору, полтора десятка лет назад, про “Керулены”, как говорится, и лапоть не звенел, и каждое утро Богдан, наскоро похлебав кофею, покидал комнатку, снятую в Малокаковинском переулке, назади делового высотного дома, подле коего неутомимо крутилась эмблема “Воздухофлота” – громадный голубой глобус с востроносым воздухолетом на привязи, — и торопливо, предвкушающе шагал к станции подземки на Смоленской площади… и его ждали – книги, книги, книги… С той поры Мосыкэ стала для Богдана зимним городом; приезжая туда в ноябре или декабре, — когда не успеваешь заметить дня, а вечера грустны и протяжны, как далекие гудки поездов, и наполнены щемящим светом ничьих фонарей и чужих окон да летучими просверками морозной пыли, невесомо путешествующей в чернильной глубине безветрия, — он словно бы возвращался в молодость; а в лето или по весне то была как бы и не совсем Мосыкэ.
И сейчас он не отказал себе в удовольствии, став ненадолго снова юнцом (а то как сговорились все: повзрослел, заматерел), проехаться в гулкой полупустой подземке, а потом, выйдя на Киевском вокзале, неторопливо пройтись, разгульно помахивая легким своим чемоданчиком, от Дорогомиловской улицы по набережной Тарсуна Шефчи-заде до самой гостиницы “Батькивщина”, где, не имея уверенности, что управится за день, собирался взять номер на пару суток.
Пахло, как всегда почему-то пахнет зимою в Мосыкэ, — снегом, хлебом и бензином. Черная среди двух заиндевелых набережных, с зубчатыми обколами белого льда по краям, нескончаемо осваивала медлительные извивы русла Мосыкэ-хэ и чуть дышала туманом на морозе. Невидимое солнце, как кошка на батарее, грелось где-то прямо на облаках; пушистое небо исходило белым светом и было необъятным, плоским и тихим, словно заснеженная Русь.
Слегка отдохнув с дороги и плотно позавтракав в ресторанном буфете буквально за несколько чохов – патриархальная Мосыкэ исстари славилась низкими ценами, — Богдан снова, уже совсем с пустыми руками, окунулся в бодрый дневной морозец. Он решил первым делом нанести визит вежливости в городскую управу, градоначальнику Ковбасе. То, что делом, связанным исключительно с жителями Мосыкэ, — во всяком случае на первый взгляд, — вдруг занялся залетный из столицы сановник, который вдобавок счел для себя возможным даже не повидаться с местным начальством и не поставить его в известность о своем прибытии, — могло бы быть, и вполне справедливо, расценено как вопиющая бестактность. Богдан уважал Ковбасу и оказаться бестактным никоим образом не желал.
Чтобы подчеркнуть почтительность к местным властям, он, прибыв к красному зданию городской управы, выстроенному в позапрошлом веке в модном тогда основательном кубическом стиле “Кааба в тундре”, записался на прием к Возбухаю Недавидовичу как обычный подданный, не сообщая ни ученой степени, ни чина; просто “по личному делу”. Пришлось подождать в приемной, конечно, — но торопиться Богдану было покамест некуда, а думается в очереди не хуже, чем в домашнем кресле.
Правда, думать толком было еще не о чем, Никаких новых данных, помимо того, что он узнал вчера не выходя из дому, Богдан не имел. Памятуя установившиеся у него летом с Крякутным доверительные отношения, он позвонил ему нынче спозаранку – и в ответ на свой вопрос услышал, как и ожидал, что старый безбожник никому ничего о деле пиявок и оболваненных Игоревичей не рассказывал. Богдан порадовался, что могучий старик хорошо переносит газетный, а теперь уж и литературно-идейный шум и треск вокруг своего имени. Когда минфа осторожно тронул эту тему, тот сказал лишь: “Капуста нынче хороша уродилась, а больше мне ничего не надо”. Потом помолчал и добавил: “Кто не работает, тот говорит”. Пока Богдан размышлял, что бы еще спросить, Крякутной опять добавил: “От Джимбы вам низкий поклон. Он с супругами по-прежнему у меня проживает. Славно все трое трудятся, от души… А и нам с Мотрею тоже повеселей”. И Богдан порадовался: симпатичный ему миллионщик, сделавший неверный шаг, судя по всему, твердо встал на правильный путь. Решив более не беспокоить старца, Богдан от души пожелал капусторобам всего наилучшего и откланялся в полной уверенности, что Крякутной говорит правду и в этой истории безупречно честен. А самообладание его и твердость духа вновь вызвали в минфа неподдельное восхищение.
Вот и все, что он успел положительного за первую половину дня.
Мыслей не было – лишь подозрения да истовая молитва, чтобы худшие опасения, закравшиеся в душу еще в кабинете Мокия Ниловича, не подтвердились. Но молитва молитвой. Господь-то милостив, да человек-то шалостлив…
В приемной Ковбасы Богдан провел не менее получаса, прежде чем его пригласили наконец в просторный, немного тяжеловесный кабинет Возбухая Недавидовича.
Грузный, под стать своей управе, седой богатырь сидел в глубине помещения за громадным столом, заставленным похожими на понурых одногорбых верблюдов телефонами, посреди коих лукаво скалился, опираясь на свой посох, самшитовый царь обезьян Сунь У-кун – благородная, ручной работы безделица, выделанная, судя по некоторым особенностям стиля, не тут, а в самой Цветущей Средине. Богатырь поднял на вошедшего сановника свои небольшие внимательные глазки; лицо градоначальника на миг замерло в усилии припоминания – а потом озарилось бескрайней, как его родная Сибирь, улыбкою. Ковбаса встал из-за стола, гостеприимно раздвинул руки и пошел Богдану навстречу.
— Ба! — изумленно и радостно гаркнул он так, что стакан при стоявшем на отдельном столике графине тоненько запел с перепугу. — Какими судьбами? Богдан… Богдан Рухович, правильно?
— Правильно, — сказал Богдан, невольно улыбаясь в ответ.
Они обнялись.
Родился Ковбаса в семье сибирских козаков на Урале, в Сверловске, исстари прославленном производством лучших в Ордуси сверл и буров, а потом и более сложных машин для нефтегазовой и горной промышленности – хотя мать его, как помнилось Богдану, смолоду, кaжeтcя, была мосыковичкою; Ковбаса немало гордился своим козачье-таежным происхождением, но и с материнским мосыковским козачеством какие-то связи поддерживал. Начинал он на насосном заводе там же, в Сверловске; но, вероятно, как раз мосыковский корень в свое время потянул его обратно, из сурового, каменного Зауралья в хрустальную равнинную Русь.