Пришло время лгать. А солгав, Собран понял, что уже не сможет говорить правду.
— Я убил человека, — «признался» он после долгого молчания. Эту легенду он заготовил несколько лет назад, но нужды в ней до сих пор не испытывал. — Я тогда еще воевал. Это случилось в ночь перед тем, как пожар заставил нас покинуть Москву… там был австрийский пехотинец и женщина, русская женщина. Беременная… — Собран столкнул ведро в колодец. Ручка ворота бешено завращалась, и, когда внизу раздался всплеск, винодел сказал: — Я не хочу говорить об этом. Скажу только, что поступил неверно.
Правда, настоящая правда, была хуже. Собран живо помнил ту женщину и то, что с ней сделал. Намного четче, чем мертвых ос и засохшие груши в горшке у ее кровати, которые принял за знак от своего брошенного благословенного покровителя. Теперь же отец врал сыну, будто отнял жизнь у человека, спасая честь женщины, но этим обесчестил ее вновь.
— Ты еще кому-нибудь рассказывал об этом? — спросил сын.
— Батист Кальман знал. А тебе я говорю об этом, потому что ты уже взрослый.
Свободной рукой Батист взял отца за руку и повел в дом завтракать.
Они пили кофе с молоком, когда к дому подъехал экипаж — собственный экипаж семьи, груженный ящиками. Кучер спрыгнул с козел, чтобы распахнуть дверцу, но его отпихнул Леон. Слуга на секунду опешил, затем спустил сходни, подал руку Селесте и Аньес. Селеста задумчиво улыбалась, а Аньес была бледна, глаза ее глубоко запали.
Собран с сыном наблюдали за этим из утренней комнаты, затем спустились в прихожую. Собран подхватил Селесту под руку.
— Ах, дорогой, дай же хотя бы шляпку снять, — похотливо улыбнулась Селеста, не стесняясь присутствия сына и дочери.
Собран отпустил ее.
— Да ты и дня не пробыла в Сен-Флорентине, так скоро вернулась, — упрекнул он жену.
— Ты прав. Мне не понравилось.
— Что с Леоном?
— У него желчь поднялась. Мы слишком быстро ехали.
— А что не так с минеральными водами?
— Ты слышишь, Аньес? Твой отец не желает нас видеть.
— Я рад, что вы дома, но здесь пока очень жарко, да и ковры со шторами еще не на месте.
Обойдя мужа, Селеста поцеловала сына.
— Я освежусь, — сказала она, поднимаясь по лестнице. — Идем, Аньес.
— Одну минуту, мама.
— Сию же секунду, дорогая, — обернулась Селеста и протянула руку.
Аньес обернулась на отца — тот спешно сказал, что будет на винодельне, и дочь побежала вслед за матерью.
Когда выдалась возможность, Аньес сообщила отцу, что и понятия не имела, будто матери не понравилось на курорте, однако через два дня после прибытия Селеста велела собирать вещи. Аньес нашла себе уйму занятий: разучивала с одной знаковой новое произведение для пианино, успела два раза искупаться, сходила с дядюшкой в лес посмотреть на светляков… Их втроем приглашали на ужины, где Селеста вела себя вполне благородно; потом последовало приглашение на пикник, но Селеста с Леоном внезапно засобирались домой. И ничего не объяснили даже по дороге назад.
Один раз матери сделалось дурно. После была шумная ночь на постоялом дворе в Преси-су-Тиль: какие-то люди все приходили и уходили. Но самое странное случилось на небольшом постоялом дворе в Алузе: владелец очень удивился, увидев таких гостей, однако мать что-то соврала ему про чистку ковров и штор. Никто даже не спросил, почему, если дома пока беспорядок, Жодо просто не поселились на время у Антуана и Софи. Мать и дядюшка Леон начали ссориться, и по ночам Аньес слышала, как эти двое буквально рычат друг на друга в соседней комнате.
Всю дорогу от Алуза до дома мама с дядюшкой так и не заговорили.
Собран застал Леона у себя в кабинете за столом. Брат писал письмо, плотно укутав шею платком, — завернулся в него по самые уши (должно быть, его снова продуло). Собран задал пару вопросов.
— Позволь мне сначала закончить письмо. — Леон развернулся к старшему брату. — Это срочно. Потом я в твоем распоряжении, — отвечал он, глядя на своего кота, который в это время стоя полудремал у камина, где горели бумаги. Избалованное животное отказывалось ложиться на голые доски, пока ковер сушился.
— Там пара писем от Алины, — сказал Леон.
В огне горело более чем пара писем.
Выйдя из кабинета и почти закрыв дверь, Собран услышал, как Леон произнес:
— Прости, Собран.
Обедать сели раньше обычного. К столу спустились Аньес и Батист. Служанка сообщила, что у Селесты разболелась голова и хозяйка решила принять ванну. В дверь к мсье Леону стучали, но он не ответил.
Собран велел подавать на стол. Взял ложку (сначала схватил всей пятерней, будто крестьянин, затем — как положено по этикету, и все чтобы подразнить Аньес), однако к еде не притронулся. Он смотрел, как круги жира на поверхности бульона сливаются, образовывая желтоватые линзы. От усталости у Собрана кружилась голова, и он, отложив ложку, надавил себе на темечко, словно пытаясь закупорить череп пробкой.
— Что это было? — спросил Собран.
— Отец? — позвал Батист.
Но Собран его не услышал — он не слышал вообще ничего. На него опустилась тишина, как после орудийного залпа Сняв с воротника салфетку, Софан встал из-за стола и поднялся к себе в комнату. Дверь к Селесте была чуть приоткрыта — Собран отворил ее пошире и услышал плеск воды в цинковой ванне. Золотистые локоны разметались по простыне, накинутой на край ванны. Она томно вздохнула, пожала плечами, но мужа не заметила, не обернулась. Тогда Собран пошел в комнату Леона — дверь туда тоже оказалась приоткрыта. Собран распахнул ее.
Леон повесился на веревке, к которой крепилась люстра. Сама люстра, отвязанная, лежала на Шалу возле опрокинутого стула. Падая, стул задел и расколол подсвечник из матового стекла — свеча из-под него выпала, откатилась к письменному столу и лежала сломанная, будто на нее наступили.
Собран вошел в комнату, закрыл за собой дверь и тяжело прислонился к ней.
С ноги Леона свалился ботинок. Совсем новая, едва потертая подошва смотрела вверх, на Собрана. Чулок сполз с голой ноги Леона — с обмякшей, безвольно висящей, будто у статуи какого-нибудь святого, возносящегося к небу. Носок и пятка чулка окрасились от полинявшей стельки новой обуви. Веревки на сломанной шее видно не было — она терялась в складках шейного платка, который Леон так и не снял. Взгляд самоубийцы был направлен вниз, туда же, куда словно бы стремился язык, от которого к полу протянулась тугая прозрачная нить слюны.
На комоде лежало одно-единственное письмо. Собран взял его сначала одной рукой и тут же поспешил ухватить листок второй — обе тряслись столь сильно, что казалось, будто они борются с прощальным посланием, где Леон писал:
Брат!
Я старался оправдать оказанную мне милость, пусть и милосердие твое, лишенное дружбы, явилось обычнейшей жалостью, мною не заслуженной. Я злоупотребил твоим гостеприимством, я трус, который желает исповедаться, но боится сказать тебе все в лицо. Бог знает, что за человек я был десять лет назад, когда послал ко мне ангела. Зачем мне велели спасать свою жизнь, не запретив более грешить?